Литмир - Электронная Библиотека

а мы каждую минуту склонны повторять молитву Распятого: «Да минует меня чаша сия!» Мы выродились, и религия Юпитера-отцеубийцы нам не по силам! Несколько овладев собою, я стал просить позволения войти к Намии, но меня долго к ней не пускали. Сначала она была без сознания и никого не узнавала. Потом пришел медик, какой-то ученый грек, в длинном гиматии, с бородой, как у Антисфена, но с глазами, как у лисицы. Он больше часа провел в комнате Намии, исследуя ее, потом, войдя, стал объяснять свои выводы тетке, которая слушала его, плача и, как кажется, ничего не понимая из его ученых рассуждений. Подойдя, я прислушался к их разговору, но тоже мало что понял в путаных объяснениях служителя бога Эскулапия и втайне подумал, что хитрый грек стремится учеными словами прикрыть свое невежество, как бедняки пестрым плащом – свою постыдную наготу. – Я, domina clarissima, – говорил он, – держусь эмпирической школы, так как свое искусство изучал в Александрии, где еще хранят мудрые предания Филина, Серапиона, Зевкса, перед которыми и Агафин, и Аретей, и сам Гален – ничто. Следуя советам моих учителей, вскрытие я произвел тщательное и могу теперь установить все аналогии. Теорема в данном случае вполне благоприятна, потому что было много примеров выздоровления от такой болезни. Кроме того, между настоящим состоянием твоей дочери и простудой в холодной воде можно найти явный эпилогизм. Таким образом, все, что предписывает нам наше искусство, – сделано: причина болезни найдена и аналогии исследованы. Теперь мы будем лечить твою дочь, и ты увидишь, что значат правильные приемы медицины. Все дальнейшие советы болтливого медика сводились, однако, только к тому, чтобы держать Намию в тепле, до чего можно было додуматься, и не читав великих авторитетов прошлого. Тетка на этот раз отказалась от своей скупости и тут же щедро заплатила хитрому греку, обещавшему прийти и на следующий день. И, как ни вздорны были речи медика, все же после его посещения все как-то успокоились и начали надеяться на счастливый исход болезни. После медика к Намии провели отца Никодима, несмотря на то, что я просил не мучить бедную девочку его проповедями. Аттузия строго мне возразила: – Ты так говоришь потому, что не знаешь святого Писания. У апостола прямо сказано, что если кто захворает, должно призвать священника, и его молитва исцелит болящего лучше всех лекарств. Сила молитвы велика, и когда-нибудь ты сам ее испытаешь. Только под вечер мне сказали, что Намия сама зовет меня к себе. С сердцем, сильно бьющимся, я вошел в маленькую комнатку Намии. Девочка лежала в постели, вся закутанная, и по ее пылающему лицу было видно, что у нее жар. Я горестно опустился на колени перед ложем, Намия же слабо улыбнулась мне и сказала: – Итак, мне пришлось тебя увидеть еще раз, братик! Я думала, что умру и тебя больше не увижу. Видишь, ты не верил, что я брошусь в Тибр, а я это сделала. Боги, какая холодная вода в нем! – Сестрица, милая сестрица! – воскликнул я, – зачем ты это сделала! Почему ты не подождала, пока я вернусь: я бы тебе все объяснил. Ты поняла бы, что ошибаешься. Я тебя очень, очень люблю, милая сестрица. – Нет, – возразила Намия, – ты любишь Гесперию. Ты по ее приказанию поехал в Медиолан, я это узнала. А я не хотела жить, если ты меня не любишь. – Неправда! – простонал я, – я Гесперию ненавижу, клянусь тебе Юпитером, всеми богами! Я ее ненавижу, проклинаю. Я ей отомщу за все, и за себя, и за тебя! Намия неожиданно привстала, села на постели, положила горячую руку мне на шею и заговорила торопливо и порывисто: – Знаешь, я сначала хотела прямо себя убить. Но потом подумала: разве же это будет достаточное для него наказание? Тогда я решила тебе отомстить по-другому. Я пошла к нашему рабу, – я тебе не скажу к которому, – и заставила его стать моим любовником. Да, да! настоящим любовником, так что я уже не девочка теперь. Потом я пошла на улицу, и когда меня позвал какой-то прохожий, последовала за ним, к нему в дом, и он тоже был моим любовником. И так я ходила много раз, и все эти дни жила как меретрика. Я даже деньги брала за свои посещения: вот они у меня лежат там, в ящике. Я тебя сделаю наследником этих денег: может быть, это будет тебе на пользу. Я не выдержал, слушая речи Намии, зарыдал, как маленький мальчик, и твердил: – Ты неправду говоришь, Намия! Этого не было! Это не могло быть! – Нет, все было именно так, все – правда, – отвечала мне она. Почти не понимая, что я говорю, я пытался утешить девочку, твердя отрывочные слова: – Это ничего, сестрица! Я тебя люблю. Ты поправишься, Я на тебе женюсь. Я вручу тебе кольцо. «Где я, Гай, там будешь и ты, Гайя!» Мы будем счастливы, Feliciter! Да? – Нет, – опять возразила Намия, тихо качая головой, я не выздоровлю и не хочу выздороветь, ты на мне не женишься, и я умру. Мне должно умереть. А ты возьми мои деньги, я тебе их оставляю в наследство. Они тебя сделают умнее. Ты красив, Юний, но недостаточно умен. А я была слишком умна и потому должна умереть. Мне один старик сказал, что я умна, как Психея, но я думаю, что я умнее ее. Она не умела обмануть Амура, а я бы сумела. И ты меня не сумел обмануть, а мог бы. Здесь речь Намии стала путаться, и было видно, что к ее мыслям примешиваются видения бреда. Ей виделись в постели гарпии, оскверняющие одеяло, и она просила меня прогнать их. – Юний, милый, – говорила она, – отгони их! Это последняя услуга, которую я у тебя прошу. Неужели и этого ты для меня не сделаешь? Ты ничего для меня не хочешь сделать! Но скоро я умру и больше ни о чем просить тебя не буду. В совершенном отчаянии я должен был позвать Аттузию. Маленькая Намия билась и кричала, отмахивалась руками от незримых птиц, а потом вдруг начинала говорить бесстыдные слова, заставлявшие ее сестру креститься. Кое-как мы снова закутали Намию в теплые шерстяные одеяла и уложили ее в постель. Я вышел из комнаты Намии с таким чувством, словно все мое сердце было разбито в мелкие куски, как стеклянный сосуд, по которому били молотком. О том, чтобы уснуть, я не мог и думать, и еще долго бродил по улицам Города, сжимая кулаки и посылая проклятия Гесперии. Я не переставал думать о Гесперии за все время своего пребывания в доме Симмаха, но после признаний Намии та жажда мести, с которой я вернулся в Рим, выросла в моей душе до размеров крайних. Думаю, что сам Атрей не так ожесточенно жаждал отомстить Фиесту и не более наслаждался мечтами о мести. «Проклятая Сирена! – говорил я сам себе, – все, все я припомню тебе: и свои слезы на грязных камнях мостовой, когда ты ласкала гнусного лизоблюда, Юлиания, и свои мучения в подземной тюрьме, где я умирал от голода и от цепей, въедавшихся мне в тело, пока ты роскошествовала со своими любовниками в Риме, и смерть этой бедной, маленькой девочки, если она действительно умрет. Ты дала мне кинжал, чтобы убить человека, – хорошо, я воспользуюсь твоим кинжалом, я его направлю против тебя же! Но раньше я заставлю тебя испытать тысячу оскорблений, я придумаю бесчисленные унижения, которым сумею тебя подвергнуть, я сделаю тебя посмешищем всего Рима. Всю свою жизнь я посвящу этой мести, так как все равно я уже решился на смерть. Берегись, Гесперия! Я находил особое наслаждение в том, чтобы повторять такие слова, я ими упивался, как сладким и крепким вином, и прохожие, видя, что я разговариваю сам с собой, должны были считать меня одержимым безумием. IV Утром на следующий день, встав рано, я долго не мог сознать, что прошло почти три месяца с тех пор, как я покинул дом дяди, что многое за это время изменилось, что сам я уже иной, чем был тогда. Мне все казалось, что я только что приехал в Рим и что всю жизнь в нем я должен начинать сначала. Ах, как я был бы счастлив, если бы действительно вся эта зима оказалась лишь длинным и горестным сном! В перистилии, на мраморном помосте водоема, дремал старый павлин; я вспомнил, как встретил здесь в первый раз Намию, и мне опять захотелось плакать при этом воспоминании. Я сел на скамью, около стены, смотрел на обветшалое убранство дома, которое казалось мне теперь еще более бедным, с тех пор как мне пришлось видеть роскошь других домов, и предавался печальным думам. Так меня застал раб, посланный Гесперией, передавший мне письмо от своей госпожи. Вот что мне писала Гесперия: «Гесперия Юнию. S. D. Мне грустно, что ты, вернувшись в Город, не известил меня. Хочу тебя увидеть непременно. Приходи ко мне сегодня, в часы перед обедом. Не пишу тебе больше, потому что словам написанным предпочитаю живую речь. Vale». Этому письму я обрадовался: оно давало мне повод немедленно пойти к Гесперии и сегодня же положить начало моей мести. «Ты сама отдаешься в мои руки, – говорил я про себя, обращаясь к Гесперии. – Смотри, не ошибись в расчетах. Прежде перед тобой был мальчик, которым ты играла. Теперь к тебе придет мужчина, который заставит плясать тебя!» День прошел в доме уныло, так как Намия чувствовала себя совсем плохо и к ней никого не допускали. Дядя сидел, затворившись в своей комнате, и ни с кем не хотел говорить. Тетка бродила заплаканная, а у меня не было для нее слов утешения. Все утренние часы я провел в том, что обдумывал, как я должен вести себя с Гесперией, как с ней говорить, как отвечать на ее речи. Сердце мое было твердо, как камень, и мне казалось, что никакие женские соблазны не размягчат его. «Надо быть мудрым, как змий», – повторял я христианскую поговорку. К назначенному часу я оделся, как мог лучше, и по дороге зашел в тонстрину завить волосы: мне не хотелось явиться перед Гесперией в непривлекательном виде. У тонсора, как обычно, толпился всякого рода народ, щеголи и болтуны, и я охотно обменялся с какими-то незнакомыми мне юношами несколькими остротами. Той робости, которая прежде овладевала мною, когда я шел к Гесперии, я не испытывал вовсе; напротив, я чувствовал себя смелым и решительным и был уверен в успехе. Жила Гесперия уже не на Холме Садов, а в своем зимнем доме, на Эсквилине, поблизости от храма Надежды Древней. Место было сравнительно пустынное, и у Элиана здесь тоже был прекрасный дом, обставленный, может быть, с меньшей пышностью, чем его летняя вилла, но зато с чисто Римской строгостью убранства. Ни вне, ни внутри дома не было никаких причуд, все было просто, но величественно и богато. Дом охранялся рабами с тою же бдительностью, как и вилла на Холме Садов, но когда я назвал себя, меня тотчас впустили. Хорошенькая рабыня, которая, кажется, меня узнала, провела меня через обширные пустые покои, назначенные всего для двух человек, к небольшой комнатке, завешенной пестрым занавесом, и произнесла мое имя. Я уверенно отдернул занавес и вошел. Но в ту же минуту две руки обвили мою шею, и прямо перед своим лицом я увидел как бы мраморное лицо Гесперии, прекрасное, как лик богини, настолько совершенное по своим чертам, что ни Фидии, ни Пракситель не могли бы измыслить в творческом воображении ничего удивительнее. За месяцы разлуки я не то чтобы позабыл Гесперию, но как-то утратил ясное представление о ее красоте. Я помнил ее слова, ее поступки, но непосредственное очарование, веявшее от ее существа, потерялось и ослабло в воспоминаниях. Когда теперь я вновь увидел ее прямо перед собой, величественную, божественную, в тонкой цикле, осыпанной золотом, я вновь испытал прежнее чувство почти телесной боли. Я стоял перед Гесперией, онемев, и думал: «Нет, нехорошо делают боги, что смертной женщине дают такую красоту!» А Гесперия, взяв меня за руки, увлекла меня в глубину комнаты, посадила на ложе, рядом с собой, и стала говорить, все тем же своим нежным голосом, похожим на музыку флейт: – Мой Юний! как я счастлива, что тебя вижу! Когда Симмах написал мне о твоем заключении, я потеряла разум. Я дала обет принести богатые жертвы Великой Матери, если ты получишь свободу. И когда я думала, что это я послала тебя на такое дело, я была готова себя бить и проклинать. Но боги справедливы и спасли тебя для меня. Такое вступление ошеломило меня, так как его я не ожидал вовсе. Я привык, чтобы Гесперия обращалась со мной, как царица с рабом или как мудрец с учеником, и, слыша теперь от нее страстные слова женщины, не знал, что о них думать. Но я заранее готовился к какому-то коварству со стороны Гесперии и потому, напомнив себе свое решение – уподобиться в лукавстве змию, отвечал: – Domina, я знал, на что я иду, и ты от меня опасности не скрывала. Значит, ты передо мной ни в чем не виновата. А я попрежнему готов тебе служить всем, чем могу. Гесперия порывисто охватила меня, сжала в объятиях и воскликнула, словно в самозабвении: – Нет, Юний, больше ни в какие опасности я не пошлю тебя. Ты совершил довольно, чтобы доказать свое мужество и свою преданность мне. Теперь ты можешь требовать награды, которую я тебе обещала. Невольным движением я высвободился из рук Гесперии, так как принимать притворные ласки не хотел, и возразил, дыша тяжело: – Зачем ты это говоришь! Неужели я могу поверить, что я тебе так дорог? Ты надо мной смеешься? Гесперия, не выпуская моих рук, продолжала говорить тем же ласкательным голосом: – Все это – правда, мой Юний! Теперь я оценила тебя и твою любовь. Я постигла, что боги привели тебя ко мне и что мы должны повиноваться священной воле бессмертных. Я сознавал, что мне следует притворяться, следует тоже клясться в любви, чтобы обмануть эту женщину и усыпить ее подозрения. Но она говорила с надменной уверенностью в том, что ее любовь для меня – высшее блаженство, и меня непобедимо влекло сказать ей, что это – не так, что я с пренебрежением отказываюсь от того дара, который она мне торжественно предлагает; этот порыв чувства оказался сильнее голоса рассудка. Я встал с ложа, окончательно освободился от рук Гесперии, которая следила за мной недоверчивым взглядом, и ответил: – А я понял, что между нами не может быть любви. Я заблуждался, когда говорил тебе о своей страсти, и беру свои слова назад, отказываюсь от них. Впрочем, все свои клятвы я помню и, разумеется, подтверждаю их. Я клялся Стиксом, как клянутся боги, и этой клятвы Римлянин не нарушит никогда. Мои слова, как кажется, на Гесперию произвели впечатление сильное. В течение нескольких минут она смотрела на меня молча, словно не находя слов. При всей своей самоуверенности, она потерялась и не знала, как держать себя. Но вдруг также встала и, уронив складки своей сверкающей циклы, воскликнула громко: – Если так, то твои клятвы я возвращаю тебе. Ты мне ни в чем не клялся. Я не хочу, чтобы ты исполнял свои обещания по принуждению. Ты – свободен. – Никто не может освободить меня от такой клятвы, – возразил я. – Попрежнему ты можешь мне приказывать. Не говори только о любви, потому что это прошло. Тогда Гесперия подошла ко мне совсем близко, так что я весь был охвачен веяньем тех ароматов, которыми было умащено ее тело, опять протянула ко мне свои, словно из слоновой кости выточенные, руки и спросила тихо: – Ты меня разлюбил? Ты любишь другую? Отвечай: ты дал обещание не скрывать этого от меня. – Я никого не полюбил, – ответил я, так как это была правда. Руки Гесперии вновь опустились на мои плечи, и я задрожал от этого прикосновения, как, может быть, трепетал Анхиз, когда к нему приближалась мать его будущего сына. Но когда медленно алые губы Гесперии стали наклоняться к моему лицу, обещая то же пронзающее лобзание, какое я изведал однажды, я, во второй раз подчиняясь невольному движению, опять отклонился от ее поцелуя, отступил назад, и против моей воли у меня вырвался крик: – Не надо! не надо! Мгновение Гесперия стояла одна с руками, простертыми в пустоту, потом тихо сделала несколько шагов и упала на ложе, как изнеможенная. Никогда не видел я гордой Гесперии в таком состоянии, потому что она была похожа на пантеру, раненную на арене Амфитеатра, и если бы я мог поверить в искренность ее поведения, я уже мог бы наслаждаться началом своей мести. После недолгого молчания Гесперия заговорила подавленным голосом: – Ты меня отвергаешь? Тебе рассказали обо мне что-нибудь дурное? Тебе сказали, что я жила постыдной жизнью? Что у меня было много любовников? Что многих я обманывала? Что я гублю тех, кто мне доверяется? – Мне никто ничего не говорил о тебе, – возразил я. – Все равно! – воскликнула Гесперия, вновь вставая во весь свой рост, – все равно! Все, что тебе говорили и что могли сказать и многое другое, – все правда! Я хуже той молвы, которой окружено мое имя. Да, я прожила постыдную жизнь. Я переменила трех мужей. Я знала сотни мужчин. Я отдавалась наездникам, мимам и рабам. Я продавала себя за деньги. Я подражала в разврате жене Клавдия. И я многих погубила, кто меня любил. Я первая скажу тебе про себя все дурное, что было, и многое такое, что не знает в мире никто, кроме меня. Но все это было в прошлом. Уже давно я живу ради одного: ради того нашего дела, о котором ты знаешь. Постыдную жизнь я искупаю, служа богам и Риму. А когда я увидела тебя, когда я нашла тебя, я подумала, что, может быть, еще возможно для меня и счастие жизни. Потому что я полюбила тебя, Юний, любовью настоящей и, клянусь тебе, первой в моей жизни. Вот я отдала себя в твою власть, ты меня можешь оскорбить и унизить; ты меня можешь оттолкнуть в наказание за то, что когда-то я оттолкнула тебя. Поступи, как хочешь: я не хитрю с тобой, не притворяюсь, я, как простая девочка, говорю тебе: люблю! Гесперия произносила эти слова в величайшем волнении, – по крайней мере, так казалось: ее лицо разгорелось, на глазах были слезы, а я слушал ее как помешанный. Я не знал, что мне думать об этих безумных признаниях. Было ли это коварство, игра, доведенная до высшего совершенства, как у иных актеров, умеющих плакать на сцене, изображая страдания Октавии, Медеи или Канаки? Была ли то новая прихоть женщины, не ведающей препятствий своим желаниям и пожелавшей ласк «красивого мальчика», как меня называла Валерия? Или то было истинное чувство, внезапно посетившее гордую повелительницу Рима, месть богини Венеры, мстящей тем, которые смеют презирать ее власть? То, о чем я мечтал прежде, как о недоступном, немыслимом счастии, – любовь Гесперии, – было передо мной: мне стоило только сделать одно движение, сказать одно слово, и она была бы в моих руках, стала бы меня целовать и обнимать. Но в эту минуту передо мной как бы встал призрак маленькой Намии, лежащей в смертельной болезни на своей девичьей постели, и я с новым порывом возразил решительно: – Гесперия, я не имею права тебя осуждать за твою жизнь. Я о ней ничего не знаю и ничего не хочу знать. Но сейчас я тебе ничего не могу ответить на твои слова и вот почему. Сообщили ли тебе, что твоя сводная сестра, маленькая Намия, вчера бросилась в Тибр и теперь лежит больная и, вероятно, умрет? И известно ли тебе, почему она это сделала? Я тебе скажу: Намия полюбила меня, а я любил тебя, и вот она предпочла умереть. Как же ты хочешь, чтобы я говорил тебе о любви, когда она умирает. Все лицо Гесперии при моих словах изменилось. Она опять упала на ложе и простерла руки, как для молитвы. Мне показалось, что она сейчас потеряет сознание. – Боги бессмертные! – вскричала она. – Неужели это правда? Намия бросилась в Тибр? И мы с тобой в том виноваты? Побежим тотчас к ней, я прикажу позвать Эвсебия, я выпишу лучших медиков из Константинополя, я отдам все свой деньги: мы ее должны спасти! Расскажи мне немедленно все подробно! Вот когда я требую с тебя исполнения твоей клятвы: ты обещал ничего от меня не скрывать. Расскажи, как ты узнал, что она тебя любит? Как узнала она, что ты меня любишь? Говори все! Бедная маленькая девочка, я ее так любила! Я рассказал все, что знал, не скрыв ничего, не утаив ни ночного прихода Намии ко мне перед днем моего отъезда, ни тех страшных признаний, какие сделала мне Намия вчера, разумеется, взяв с Гесперии обещание, что она никому другому не перескажет этого. Гесперия слушала мой рассказ с напряженным вниманием, несколько раз прерывая его восклицаниями горести, и, когда я кончил, сказала: – Теперь я тебя понимаю, Юний! Вот что было у тебя на душе, когда ты пришел ко мне! Да, не время нам было говорить о любви. Но теперь мы обменялись признаниями: когда-то ты говорил мне, что меня боготворишь, сегодня я тебе призналась, что ты мне стал дорог. Предоставим отныне нашу жизнь воле трех Парок, – пусть они сучат свои нити, золотые и черные, хотя бы уже близко было к одной из них лезвие ножниц. Когда-нибудь мы возобновим речи о наших чувствах. Теперь мы должны обратиться к другому, что важнее и твоей жизни, и моей, что выше, чем наша бедная и маленькая любовь: к судьбам Рима. Здесь, на этом пути, ты не должен и не смеешь покидать меня. Немного нас, верных великим заветам старины, служителей богов бессмертных, но тем теснее должны мы сплотиться в один круг. Мы должны продолжать нашу борьбу с безумием христианства, грозящим погубить все прекрасное и все величественное, что создано в мире. Одно сражение нами проиграно, но война еще не окончена. Ганнибал некогда подступал к самым семи холмам, но кончилось тем, что исполнилось пожелание Катона, и Карфаген был разрушен. Нам предстоит разрушить Карфаген новой религии, откуда новые Ганнибалы грозят нам участью более страшной, чем та, которая грозила республике после Канн. Чтобы грядущим поколениям сохранить мудрость Платона, чтобы в будущем опять могли жить Вергилии и Аполлонии, Суллы и Траяны, – останемся столь же тверды после неудачи, как слепой Аппий. Я – женщина, ты – юноша, но я попрежнему верю, что вдвоем мы можем больше сделать, чем умные сенаторы и искусные вожди народа. В этом деле дай мне руку, останься моим союзником и повтори свои клятвы: умереть за Рим! Свою длинную речь Гесперия произнесла торжественно и строго, и в эту минуту она опять стала похожа на ту прежнюю Гесперию, уму и решимости которой я удивлялся. Лицо ее напоминало в эту минуту лицо Дианы-охотницы, и вся она казалась чистой и неприступной, так что странно было вспомнить ее недавние признания. Потом она добавила: – А теперь иди к Намии и скажи своему дяде, что я немедленно пришлю к девочке лучших медиков Города. Мы ее спасем, потому что она не должна умереть. Этого не будет, «если что боги правые могут!». Наклонясь, Гесперия меня поцеловала в лоб, и я уже не сопротивлялся этому поцелую. Выйдя из дома Элиана, я долго не мог собрать мыслей. Все произошло совершенно иначе, нежели я того ожидал, и к тому, что мне пришлось пережить, я вовсе не был подготовлен. Неспешной походкой возвращаясь домой, я, как бы «по обычаю пифагорейцев», припоминал, слово за словом, все, сказанное мною и Гесперией, все наши движения и поступки. Я старался вникнуть в их смысл и разгадать Гесперию, которая предстала передо мною опять в новом облике, чем я ее знал раньше. «Если все это с ее стороны притворство, – говорил я себе, – то какова же его цель? Зачем было Гесперии унижаться предо мною, обвинять себя в низких поступках, называть себя подобной жене Клавдия? Что может она получить от меня, человека без состояния, без власти, без особенных дарований? Предположим, что она хочет опять овладеть мною, но чем же я могу быть ей полезен?» Однако поверить в искренность признаний Гесперии я все-таки не мог: слишком невероятным казалось мне, чтобы гордая Гесперия, привыкшая к поклонениям, могла внезапно полюбить, и так исступленно, бедного юношу, который недавно сам вымаливал у нее один ласковый взгляд. Какую-то ловушку, какую-то хитрость я чувствовал в поведении Гесперии, но не умел разгадать, в чем они состояли. Я мысленно сравнивал поведение Гесперии, во время разговора со мной, с движениями змеи, которая извивается, свертывается в кольца, отползает назад, пытается напасть и оттуда и отсюда и вдруг, усмотрев незащищенное место, бросается вперед и жалит. Но зачем она вела эту хитрую борьбу со мной, я не понимал. А в самой глубине души, наперекор всем тем обещаниям, какие я давал самому себе, наперекор всем моим клятвам мести, запечатленным мною даже на стене подземной тюрьмы в Медиоланском священном дворце, – тайная сладость баюкала мои мечты. Так прекрасна была Гесперия, такое очарование исходило от ее существа, словно опьянительный аромат, что я опять чувствовал себя во власти ее чар: опять казалось мне невозможным жить без Гесперии, опять мне представлялось, что всюду, где нет ее, – пустыня, а там, где она, – те «белые лилии», что окружают блаженных. И это тайное чувство, которое я всячески старался подавить в себе, как тонкий яд, проникало во все мои мысли, отравляло их смертельным и гибельным соблазном. «Сильна ты, Афродита, богиня Книдская!» – готов я был воскликнуть. Дома я застал всю семью за обедом. Никто меня не спросил, где я был, да и вообще никто почти не произнес ни слова за все время обеда, кроме отца Никодима, который несколько раз начинал было рассказывать городские новости, но, не встречая сочувствия, скоро умолкал. Впрочем, когда рабы уже подали сладкое, дядя угрюмо сообщил мне: – Скоро возвращается Симмах. Он ничего не добился. Сенат останется без статуи Победы. Горе будет теперь, если готы опять подымутся на нас. Потерять нам тогда Гемимонт, Европу, Родопию, Дарданию, Македонию, Эпир… – Господь Бог заступится за свое верное воинство, – вставил отец Никодим. Дядя сурово посмотрел на него и ответил: – Завоевывали эти земли не Господь Бог, но Метелл и Муммий, а что завоевал Господь Бог, мы еще не видели. Отец Никодим тонко улыбнулся и, беря себе несколько сладких пирожков, произнес: – Он завоевал весь мир, но не силой меча, а силой истины и любви. Дядя не возразил ничего: ему неохота была спорить. После обеда мне позволили зайти к Намии. Она была почти без сознания; впрочем, узнала меня и спросила: – Ты сегодня был у Гесперии? – Нет, – солгал я, не желая огорчать девочку, – я у нее не был и не пойду к ней. – Ты ее не будешь целовать? – опять спросила Намия. – Не буду. – Поклянись мне. Что мне было делать, как не поклясться, хотя я и чувствовал, что, может быть, скоро окажусь клятвопреступником. Я произнес торжественно: – Клянусь тебе, что не буду Гесперию целовать никогда. Намия вытащила из-под подушки маленькое серебряное зеркальце и яростно бросила его в угол комнаты. – Это она мне прислала сегодня утром в подарок, узнав, что я больна. Но я не хочу ее подарков, не хочу! Сломай его, братик, растопчи ногами, брось в огонь. Я его ненавижу, я ее ненавижу! Я из-за нее умираю. Она – проклятая! Меня поразило это признание, и, хотя с Намией разговаривать не следовало, ввиду ее болезни, я невольно спросил: – Гесперия прислала тебе утром зеркало? Значит, она знала, что ты больна? – Она мне прислала зеркало, – отвечала девочка, – проклятое зеркало, заколдованное, чтобы я умерла скорее, но я, может быть, еще не умру! Я теперь не хочу умирать. В Тартаре страшно, там темно, там тени! Девочка начала метаться и говорить бессвязные слова, и я не мог добиться от нее, знала ли Гесперия, посылая ей подарок, о ее болезни. Все же темное подозрение поселилось в моей душе. «Неужели, – спрашивал я себя, – Гесперия раньше была извещена о несчастии с Намией и передо мною притворялась, делая вид, что услышала о том от меня впервые? Кто же она: всегда играющая на сцене или безумная, не понимающая, что говорит, как бедная Pea? Или же душа женщины – пучина Харибды, в которую не дано заглянуть мужскому взору?» Я долго сидел у Намии и вместе с теткой старался то согреть ее коченеющие члены, то охладить сжигающий ее внутренний огонь. Девочка томилась и плакала и все чаще повторяла: «Я не хочу умирать, не хочу умирать!» Мы ее поили лекарствами, приготовленными ученым греком, но Намии от такого питья делалось только хуже, и было видно, что жизнь покидает ее худенькое тело. Чудилось, что страшная Либитина уже стоит у дверей нашего дома. Поздно ночью ушел я из комнаты Намии, оставив мать у постели умирающей дочери. Уходя, при слабом свете лампады, я заметил, что в волосах Мелании за эти дни появились седые пряди. И впервые я почувствовал к тетке нежность и уважение. V Болезнь маленькой Намии продолжалась шесть дней, и эти дни были для меня, может быть, тягостнее, чем месяцы моего заключения в подземной тюрьме. Я считал себя виновным в болезни девочки, и, видя ее страдания и близость ее конца, часто готов был воскликнуть в отчаяньи, вместе с Эдипом: «Земля, разверзнись!» С каждым днем ослабевая и как бы растаивая, подобно горсти белого снега, Намия все более страстно желала жить, и, плача, повторяла, в те часы, когда была в сознании: «Вылечите меня! я не хочу умирать! я боюсь умереть! спасите меня!» Она целовала руки грека и другого медика, которого, действительно, прислала к ней Гесперия, и умоляла их помочь ей, но те понемногу теряли свою самоуверенность и все чаще советовали надеяться на помощь богов. Тетка разыскала где-то в Городе старуху фессалийку, которая лечила заклинаниями. То была сморщенная женщина, одетая грязно, с нечесаными волосами, бормотавшая на каком-то странном диалекте греческого языка, который я едва понимал. Едва войдя в комнату Намии и едва взглянув на девочку, метавшуюся в бреду, старуха тотчас объявила, что знает, кто наслал болезнь: одна египтянка, живущая по соседству, которая издавна невзлюбила весь дом Тибуртина. Потом лекарка долго обеими руками растирала тело девочки, шептала над ней непонятные заговоры, надела ей на шею амулет, зашитый в тряпичку, и ушла, уверив, что болезнь перейдет теперь на самоё египтянку, тогда как Намия через два дня будет совсем здорова. Однако отец Никодим, узнав о посещении знахарки, крайне рассердился, пригрозил тетке муками ада за сношение с ворожеей, что осуждают законы церковные и законы империи, и, при содействии Аттузии, снял с Намии ладанку, так что мы и не узнали, принесла ли она какую-нибудь пользу больной. Особенно мучило меня то, что я принужден был постоянно лгать умиравшей девочке. Гесперия, с непонятным упорством, каждый день присылала за мною раба и заставляла приходить к ней, может быть, и потому, что муж ее был в отсутствии. Отказаться от этих приглашений у меня недоставало воли, так как все же сладостно было мне проводить часы наедине с Гесперией, дышать благоуханиями, которыми было пропитано ее платье, видеть близко от себя ее лицо с восковой нежностью кожи. Хотя всегда наши разговоры начинались с предметов общественных, с обсуждения тех способов, какими можно ниспровергнуть власть Грациана и возвести на трон Цесарей человека, готового защищать древнюю религию, – очень скоро мы переходили к нашим чувствам, к тем вопросам, которые ведает Цитерея и ее крылатый сын. И когда красавица Гесперия вкрадчивым голосом опять повторяла мне, что в ее сердце загорелась страсть ко мне, что, впервые после многих обманчивых влечений, она испытывает подлинную любовь, что я – ее последний и вместе с тем первый истинный избранник, хотя тысячи других тщетно добиваются одного ее ласкового взгляда, – трудно мне было устоять и не поддаться соблазну. Я уже не отрицал, что любовь к Гесперии жива в моей душе, но, чувствуя, что и недавняя ненависть только задремала на время, может воскреснуть каждую минуту, едва в поступках этой женщины снова проглянет коварство, уклонялся упорно от решительных признаний. – Ты не любишь меня, Юний? – спрашивала меня Гесперия, держа меня за руки и как бы погружая свой взор в мои глаза. – Может быть, я люблю тебя, а может быть, нет, – отвечал я тоскливо. – Нет! нет! ты меня любишь, ты должен меня любить, я так хочу! – говорила она, как если бы ее желание было волей бессмертной богини. Не раз Гесперия привлекала меня к себе и начинала целовать поцелуями острыми, как укус змеи, вкладывая кончик языка в мои губы, – что греки называют (γλώττισ) – а я от таких ласк терял обладание собой и, обессилев, оставался в объятиях женщины, как труп, которым она может распоряжаться по своей прихоти. Гесперия находила слова нежности необыкновенной, ласкающие, как журчание ручья, наполняющие слух, как отдаленный говор ветра в лавровых листьях. Она, словно мать ребенку, говорила мне, наклоняя надо мной свои большие глаза с расширившимися зрачками: – Мой маленький, мой милый, мой единственный! Ты именно то, о чем я мечтала долго. Дай мне свою молодость и возьми у меня весь мой опыт жизни. Давай любить друг друга, и вдвоем мы достигнем такого счастия, какого еще не бывало на земле. Сами Олимпийцы позавидуют нам, и будущие поэты станут называть наши имена рядом с именами Протесилая и Лаодамии, Геро и Леандра, Канаки и Макарея! – Гесперия, – слабо возражал я, – сколько раз в жизни ты говорила те же слова! – Так что же! – отвечала она. – Я буду твоей первой истинной любовью. Ты – моя последняя истинная любовь! Быть первым и быть последним одинаково прекрасно! Последняя любовь, это значит – любовь вечная, конца которой не будет. И, зная множество стихов наизусть, она начинала страстно дрожащим голосом декламировать передо мною письмо Федры из «Героид» Насона: Я уже не стыжусь молить, униженно, покорно. Горе, где гордость моя? дерзкие речи? их нет. Верилось мне, что я долго буду бороться, что страсти Я не поддамся вовек; верного что есть в любви! Побеждена, умоляю, царские руки к коленям Я простираю твоим. Все позволяет любовь! Я разучилась краснеть, и Стыд покинул знамена, Сжалься, когда сознаюсь, гордое сердце возьми!

17
{"b":"946278","o":1}