— Я признаю, конечно, что для таких людей, как мы с вами, людей, деятельность которых ограничена узкими рамками их специальности, очень соблазнительна возможность вдруг броситься в волны политики, познать её бури… тем более, что в данном случае нас толкает на это наше сердце, наша гуманность… Вступить на такой путь очень легко, но ведь сама профессия педагога обязывает нас выработать в себе выдержку и относиться ко всему строго критически… Область политики чрезвычайно сложна, нам там совсем не место… И разрешите мне говорить с вами как историку, — да, господа, как историку! Разве изучение истории не показывает нам, каким ужасным заблуждениям подвержено общественное мнение, как ошибочно судят современники о том или ином событии. Разве история не учит нас осторожности? И как историк я обязан руководствоваться в своих действиях строго научными суждениями, хотя очень многое, и, в частности, моя личная дружба с Мейером, могло бы помешать этой объективности… Нет, и ещё раз нет! В нашей профессии есть своя иерархия, и ей следует подчиняться… есть министр… есть правительство. Да в конце концов есть у нас правительство, или у нас его нет? Куда вас сейчас хотят завлечь, это совершенно ясно: кое-кто желает оказать давление на правительство в связи с делом Дрейфуса, которое сплошь и рядом не ради сокращения, а символически именуют просто «делом». Так вот это «Дело» с большой буквы стараются раздуть, притягивая к нему всякие злополучные инциденты, происходящие в нашем городке или в других местах, но имеющие лишь местное значение, чисто местное, ибо никакой связи между ними нет… И таким образом, вместо необходимого упрощения перед нами путаница, вместо ясности — потёмки. Вместо того чтобы пролить свет на дело капитана Дрейфуса, бывшего капитана Дрейфуса, к нему произвольно пытаются пристегнуть кое-какие неприятности, постигшие таких людей, как наш славный друг Мейер, людей, которых никто и не думает обвинять в шпионаже или в государственной измене. Отдельные, ничем не связанные между собою факты стараются представить как звенья одной цепи, приписывают их массовому безумию, весьма прискорбному для меня, для нас с вами, господа… Ах, нет, тысячу раз — нет!
— Верно, — сказал Жофре.
— Вот видите, — ликовал Пьер. — Жофре согласен со мной. Никакой политики! Никакой политики! Недавно я был в Париже, я видел там, что люди, которых я знаю уже много лет, из-за всех этих нелепостей совершенно потеряли рассудок. Они гадают по почеркам, — виновен или не виновен осуждённый Дрейфус… Скоро, чего доброго, начнут гадать об этом на кофейной гуще! Разумеется, плачевные эксцессы, вроде тех, ареной которых явился наш город, возвращают нас к нравам средневековья, но умоляю вас, дорогие коллеги, не будем вмешиваться. Мы не можем прибегать к действиям, недостойным современной интеллигенции, которая восприяла высокий научный скептицизм… и вооружена критической мыслью, критической мыслью… Мейер хорошо знает, что в случае нужды он всегда найдёт здесь, в моём доме, убежище; и я не хочу лишить его этого убежища, поставив под протестом своё имя… Ведь тогда толпа бросится сюда и будет преследовать бедного Мейера даже под моей кровлей. Нет, тысячу раз — нет!
Робинель попытался возражать, но доводам преподавателя естествознания повредила обычная его запальчивость. Разговор принял сумбурный характер, всё пошло насмарку, и они разошлись, ничего не порешив. Когда дверь за посетителями закрылась, Пьер Меркадье вздохнул с облегчением. В каком-то блаженном упоении он думал о тайне, которую держал про себя во время этой встречи, не выдав её ни единым намёком, — из-за неё все эти треволнения стали для него такими мелкими, такими жалкими. Он вернулся в кабинет, перечитал письмо, написанное им господину де Кастро, аккуратно согнул листок и вложил его в конверт. У клея был горький вкус, горечь судьбы.
LXI
Письмо было получено господином де Кастро как раз в ту минуту, когда от него выходил Матье Дрейфус, брат осуждённого капитана Дрейфуса. Через своих друзей он узнал, что у биржевого маклера де Кастро имеются письма, которые могут внести ясность в запутанное дело Дрейфуса. Он пришёл для того, чтобы самому сравнить почерки. Де Кастро хотел доверить ему письма майора Эстергази, но Матье Дрейфус отказался их взять, посоветовав передать эти письма господину Шереру-Кестнеру, человеку порядочному и видному политическому деятелю, который мог довести до сведения правительства новые обстоятельства дела.
В письме Пьер Меркадье дал своему доверенному распоряжение немедленно и как можно выгоднее продать все его ценные бумаги и акции. «Прекрасно, — сказал про себя де Кастро, — поделом мне! Я так красноречиво убеждал его больше не играть на бирже, что он послушался и теперь хочет держать деньги в кубышке! А я остался с носом, простофиля…» И, пожав плечами, де Кастро стал думать о другом.
Он ещё раз сравнил почерк, которым было написано бордеро, с письмами Эстергази. Тождество полное, бесспорное. Зачем же медлить? И он написал письмо господину Шереру-Кестнеру.
* * *
Никогда ещё Пьер Меркадье не испытывал такого ощущения полноты жизненных сил, которое охватило его теперь. Все мелкие житейские происшествия получили особый смысл и лишь усиливали это пьянящее чувство в душе преподавателя истории.
Преподаватель истории! Он даже подумал; не превратиться ли просто в безвестного учителя истории? И эта мысль вызвала в нём прилив удивительной жизнерадостности; он был очень доволен собой. Итак, всё кончено. Скоро всё отпадёт от него, придёт освобождение, всё останется где-то в стороне. Шёл снег, и Пьер смотрел в окно, как кружатся белые лёгкие хлопья, — в них было что-то нарядное, праздничное.
В комнату вошла Полетта и заговорила с ним о каких-то своих хозяйственных делах. Пьер сначала не понял, она повторила, и тогда он выслушал её внимательно, с подчёркнутой учтивостью, полной какой-то опьяняющей иронии.
Улица, прохожие, лицей — опять лицей… Ах, до чего же странно опять видеть вокруг все эти привычные тени, комические призраки учителей и учеников… Опять один за другим идут уроки… Уже зажгли свет, пляшут язычки газа…
После уроков к Пьеру в вестибюле подошёл инспектор. Неизвестно, чего больше в трупном цвете его лица — жёлтых или зелёных оттенков, что одолевает — рак или холод. Щёки у него впали, веки распухли.
— Как поживаете, мосье Декрасман? Вы очень плохо выглядите…
Инспектор встревожился. Он хорошо знал, что скоро умрёт, но ему удавалось забывать об этом. А уж, если ему говорят так прямо, значит…
— Вы находите? — сказал он. — Снег идёт, адский холод… Наверное, из-за этого. А чувствую я себя не хуже обычного.
— Не хуже? А я было подумал.
Что толкало Пьера вести эту жестокую игру? Ощущение своего здоровья и силы, своего превосходства.
Декрасман желал что-то сообщить коллеге.
— Я хотел вам сказать, мосье Меркадье…
Опасливо поглядев вокруг, инспектор задрожал от холода и, весь съёжившись, продолжал:
— Я хотел вам сказать… Вы молодец!.. Отказались…
Пьер не понял. Отказался? От чего именно?
— Отказались подписаться, защищать этого Мейера… Браво, браво! Да, Жофре мне рассказал… И меня тоже пытались втянуть. Это меня-то! — И Декрасман захихикал. — Да хоть бы все они сдохли, жиды поганые! Хоть бы все сдохли! — И, озираясь испуганно, добавил: — Только это между нами, прошу вас. Строго между нами… Директор наш франкмасон… Если он узнает… — И Декрасман сжал руку Пьера Меркадье своей иссохшей рукой, полный горячего восторга и уже могильного холода.
Меркадье посмотрел ему вслед. Человек, заживо разлагающийся от рака, сутулясь, шёл сквозь падающий снег. Странный субъект!
* * *
В ту ночь Пьеру Меркадье приснилась Африка. Земля была голая и такая раскалённая, что даже ботинки растрескались от жары. Пьер, одетый в белый костюм, шёл по каким-то мавританским улицам, и всё время ему преграждали путь разные препятствия, — в частности, мешали пройти люди, торговавшие спелыми арбузами с кроваво-красной мякотью, и точно такие же ослики, каких он вместе с Полеттой видел на Выставке 1889 года. Тут была и Полетта в подвенечном белом платье, она бежала вдогонку за Пьером, а вокруг хохотали арабские женщины, прикрываясь чадрой. Препятствия возрастали с каждым шагом. Приходилось пробираться через непролазные лесные дебри, топор дровосека не мог справиться с тропическими деревьями и узловатыми лианами. Пьер протянул руку, и пальцы его коснулись чьего-то лица, женского лица, — за густой листвой притаилась женщина. Только не Полетта. Но кто же? Боже мой, он позабыл имя этой женщины! Забыл, забыл! А ведь он хорошо знал эту женщину, он узнал её. Она улыбнулась ему. И, сверкнув белыми зубами, сказала: «Я не люблю вас». И тогда в памяти его всплыло имя Бланш, он с мольбой бросился к ней, но вдруг какой-то юноша, крестьянский парень с приплюснутым носом, грубо оттолкнул Пьера, и вот он падает, падает…