И, когда Ивонна умерла, Паскаль понял, как он её любил и как он всё ещё любит её. Ивонна скрыла от него, что она беременна. Она хотела иметь ребёнка, для того чтобы вновь завоевать любовь мужа. Но случилось так, как предсказал доктор. Сердце… В те дни мир был полон мрачных слухов. Ещё раз нависла угроза войны, немецкие суда угрожали Марокко, и всё это лишь смутно доходило до Паскаля, впервые познавшего скорбь.
В ослеплении горя, услышав эти отголоски далёкого мира, он даже призывал войну, призывал всем сердцем: пусть всё погибнет вместе с его любовью, пусть и его самого захватит и унесёт ураган. В тот час, когда человечеству грозят великие бедствия, иные люди, разбитые отчаянием, оживают от ветра несчастья; утонувшие раскрывают глаза на дне пучины.
В «Пансионе Звезда» остался только ребёнок с золотистыми глазами, сын Ивонны и жестокой любви Паскаля, осознанной поздно, слишком поздно, ибо впервые Паскаль сказал Ивонне: «Люблю тебя», когда она уже была мертва и вокруг неё зажгли свечи и засыпали её нелепыми цветами — как раз теми, которых она не любила.
У трёхлетнего малютки была потребность бегать, играть и смеяться, и он уже не требовал к себе маму, которую он три вечера подряд звал, лёжа в кроватке, и плакал, зачем она не приходит «поцеловать его спокой-ночи», как он говорил. И Паскаль, полный горького и мучительного чувства, видел в Жанно образ той ужасной неверности, которая была в нём самом, неверности, которую он не мог в себе побороть, ибо даже теперь, когда Ивонну отнесли на кладбище Пер-Лашез, вместе с рыданиями в нём поднималось желание снова смотреть на женщин.
XXVI
— Это поразительно, мадам Тавернье! Я не хотел поддаваться, решил: не пойду, и не мог с собой справиться… Пошёл всё-таки… Одно воскресенье пропустил, — ну думаю — победа! А гляжу, — опять меня тоска забирает. Слабое существо — человек!
Дора слушала господина Пьера внимательно. В обычной своей позе — положив на стол вытянутые руки. Он неожиданно вступил на путь дружеских признаний. Оказывается, у него есть внук, и вообще целая семья… Доре Тавернье ничего подобного и в голову не приходило. Она воображала, что он один-одинёшенек… Правда, он разошёлся со своими. Почему, отчего? — об этом он не говорил ни слова. Может быть, всё-таки есть у него где-нибудь другая семья. Но как же он в «Ласточки»-то ходит? Дора не стала расспрашивать. Слишком было страшно.
— Ну, в следующее воскресенье я опять пришёл. И увидел малыша. Купил ему палочку ячменного сахара. Не знаю, что мне за интерес ходить туда, что меня тянет? Конечно, по воскресеньям особых дел у меня нет, но всё же… Я всю жизнь чувствовал к малышам нечто вроде отвращения. Да, всю жизнь… У меня первый ребёнок — дочка была… Я никогда не присматривался к детям, даже к своим. А вот на этого мальчугана могу смотреть часами… Всё время он хлопочет, бегает, играет, а сам такой хрупкий… Какие-то неожиданные позы принимает, или же делает как раз то, что, по-твоему, он и должен был сделать… Вдруг, замрёт, не шелохнётся, а потом опять засуетится, и в мыслях у него то же мельканье, если можно так сказать. Слушаешь его лепет и как будто поворачиваешь калейдоскоп, цвета перемешиваются, но ведь это всё те же цвета, и в конечном счёте все эти сложнейшие звёзды — очень симметричны…
Дора уже полюбила этого ребёнка и вместе с тем ревновала к нему. Так бы и украла его, чтобы привязать к себе господина Пьера, или уж убила бы, лишь бы господин Пьер о нём больше не думал. Да и кто знает… семейные узы ужасно крепки. Что, если они опять его свяжут?
Она что-то сказала в этом смысле, но господин Пьер рассмеялся. Ещё неизвестно, кто кого меньше любит: он своё семейство, или семейство своего папашу. Это не успокоило госпожу Тавернье: мало ли что говорится. Она прекрасно чувствовала, что он не всё рассказывает. Да разве сам-то он знает, почему его так тянет на проспект Булонского леса, почему он чуть ли не каждое воскресенье ходит туда? Не хочет признаться, а ведь ему не только любопытно познакомиться с внуком. Он понемножку, по кусочкам узнаёт, что стало с семьёй, которую он бросил, от которой отрёкся. Это долгая игра, требующая терпения: попробуй разобраться в детском лепете и в тех запутанных картинах действительности, которые рисует малыш. Да ведь Жанно если случайно и расскажет что-нибудь о домашних, то лишь какие-нибудь пустяки — больше ему ничего не известно. Ради маленького лучика света в темноте неведения надо целое воскресенье исполнять все прихоти этого карапуза, восхищаться пирожками, которые он лепит, а ведь он чаще всего говорит о своих «дамах Ма-не-ску».
Вместе с Пьером страдала от этих тайн и Дора Тавернье, даже ещё больше, чем он, думала о них. Она страдала, не зная, какие отношения существуют между человеком, которого она полюбила, и какими-то другими, незнакомыми ей людьми. Она пыталась разорвать завесу мрака, но лишь бередила себе сердце. Однажды у него вырвалось имя жены: Полетта… С тех пор у Доры появилась неисчерпаемая тема для размышлений. Она старалась представить себе, какова эта женщина, с которой он прижил детей, и всё же покинул её, женщина, сделавшая его несчастным… Несомненно, она очень красива, а по характеру — ужасна… одна из тех высокомерных буржуазок, которые вертят мужьями как хотят, не дают им ни минуты покоя, ничего им не позволяют… Так пишут о них в романах, да и мужчины ей рассказывали… Полетта… Может быть, она изменяла мужу… А любила ли она его? Знала ли она его когда-нибудь по-настоящему? Каждая морщина на лице господина Пьера приобрела теперь значимость, Дора понимала, какие муки провели её, эту морщину… Не старость так изменила его лицо, а глубокие, серьёзные чувства. Складка у рта говорит о горечи… Мешки под глазами — о красоте слёз… У молодых мужчин физиономии какие-то скотские, — костяк, покрытый мышцами, и только. Ничего на этих лицах не написано, всё пусто и грубо. А сколько благородства в помятом, изношенном лице господина Пьера! Дора любовалась его чертами. Когда же он говорил о маленьком Жанно, ей казалось, что его слова в точности передают то, что она сама чувствует к господину Пьеру, пожилому, потрёпанному человеку.
— Я, мадам Тавернье, никогда не любил своего сына Паскаля… А вот теперь, когда я узнаю его черты в этом ребёнке, я невольно пытаюсь узнать, как жил Паскаль, то есть, как он жил с того ноябрьского вечера, когда я ушёл… Поразительно, какой интерес во мне вызывает теперь Паскаль. И всё потому, что для меня он перестал быть сыном, то есть существом, которое я обязан был кормить, придатком, который я должен был тащить за собой, смыслом моего брака, — осталось только представление о нём самом, отражённое представление, очень трогательный образ. Это, знаете ли, продолжение… продолжение целого ряда действий и мыслей… Ну вот, словно размышление, когда-то занимавшее мой мозг, было прервано и дальше уже продолжалось без моего участия, силою логики… А меня тем временем годы изменили, я уже хорошенько не знаю, как то или иное изошло из меня, только знаю, что изошло, и всё… И вот я говорю себе: для того чтобы то, что я думал, перешло в мысли этого человека, этого человеческого механизма, который живёт в таком-то доме, движется согласно определённым законам и соблюдает определённые законы, действует среди людей, которые в конце концов столковываются между собой, как относиться к тому или иному в жизни, — надо, чтобы всё это было в зародыше во мне самом, чтобы я когда-то верил во всё это и видел мир, — мир, в котором обретается этот человеческий механизм, мой сын, более или менее таким же, каким и он видит его… Но, знаете ли, я с тех пор изменился, теперь я как разбитый корабль, игралище ветров, как ненужная вещь, брошенная в море.
Господин Пьер любил поговорить в присутствии Доры. Приятная слушательница: никогда не прервёт, говори какие хочешь странные вещи, она и виду не подаст, что ей непонятно, а впрочем, ему совершенно безразлично, понимают его или нет, пусть только не мешают, — пусть текут слова, складываются какие-то обрывки мыслей, пусть он даже выдаёт самое своё сокровенное и даже запутается иной раз.