Теперь у неё есть собственный дом. Дом, принадлежащий ей одной. Дом, где она может слышать лишь свои собственные шаги, свои собственные вздохи. Дом, объятый сном, но полный вещей, которые она накопила, вещей для неё драгоценных, — лишиться их всё равно, что вырвать кусок из сердца. Дом, в котором так хорошо было бы провести ночь, спать совсем одной. Уж сколько лет она мечтала об этом, но всё не позволяла себе осуществить свою прихоть, боясь разочарования. Она выдумала целый роман, наслышавшись историй об убийствах богатых старух в пригородах Парижа. Полоснут ножом, и конец. И хорошо!.. Что она потеряет?! Да, так говорится. А страшно.
Чудесно, что тут нет Жюля. Нет ничего, напоминающего о «Ласточках». Дора чувствовала себя тут очень старой и вместе с тем очень молодой. Пожалуй, ещё с феями здесь встретишься. Каждую дверь она отворяла с таким чувством, словно совершала святотатство. Не решалась подолгу оставаться в комнатах и как следует стереть пыль. В полумраке, царившем в них, было столько покоя и таинственности! На этажерках и полочках множество безделушек, — уйму времени приходилось тратить на то, чтоб смахнуть с них пыль. И как раз в это время неотвязная мечта не давала ей покоя, становилась зримой, осязаемой.
Странная и сладкая мечта. Дора отгоняла её, боролась с ней, как борется юная девушка с первой своей любовью. Она сердилась на себя за то, что мечта эта обязательно приходила к ней, заранее высмеивала себя, — но всё напрасно! Невозможно было удержаться. Её мысли, как она это и предвидела, всегда шли в одном и том же направлении. Пять-шесть минут ещё удавалось отвлечься от них, занявшись какими-нибудь хозяйственными делами. Но не хватало сил противиться грёзам. Дора сдавалась.
И тотчас мечта завладевала ею. Рамка была всегда одна и та же: вот этот дом, где она уже как будто живёт сколько-то времени, поселившись в нём совершенно просто, естественно. Жизнь её идёт своим чередом, и уже как будто начинаешь привыкать к совершившемуся великому чуду. В доме живёт ещё один человек, кроме неё. И ничего в этом нет таинственного, всё самое обыкновенное. Никаких вопросов себе не надо задавать. Всё уже наладилось. Как будто и не придаёшь особого значения тому, что этот человек находится тут, что больше уже не надо ждать его появления. А между тем его присутствие придаёт смысл всему окружающему, даже вещам, брошенным на столе, которые она прибирает после него без всякого раздражения. Но человек этот — вовсе не Жюль. Ах нет! — только не Жюль!..
В нос ударяет запах табака. А где же он сам-то, несносный человек? Наверное, в саду, перекапывает землю. Ну, что ему вздумалось посадить груши? Разве дождёшься от них плодов? Лучше бы цветы посадил. Например, анютины глазки, хорошие цветы — анютины глазки! Прямо бархатные. Дора любила жёлтые анютины глазки, с лиловым пятнышком в середине. И если вовремя посеять семена… Смутно, очень смутно Дора чувствовала, что она играет комедию. Но такая игра ласкала сердце. Да ведь кое-что тут было вполне реальным — её дом.
Странно, что никогда воображение не рисовало ей вполне вероятной картины: жизнь здесь вместе с Жюлем, после того как они отойдут от дел. Дни тогда были бы такими длинными, а она уже позабыла, как вяжутся пелеринки, которые удобно накинуть на себя утром, встав с постели к утреннему кофе… Нет, ничто не могло изгнать абсурдную картину будущего: она и господин Пьер. Для обоих совместная жизнь — нечто вполне установившееся. Первые годы близости, которые очень трудно было представить себе, уже прошли. Какое странное смятение чувств! Дора уже не мыслила, что для неё, старухи, возможна любовь, — просто её увлекало воображение. А представить всё это было трудно. Она видела господина Пьера только у себя в баре, а вот каков он в другой обстановке? В деревне, небрежно одетый…
Каждую неделю, по четвергам, то есть в дни, когда он не бывал в «Ласточках», она ездила в Гарш думать о нём. Жить вместе с ним. Жизнью тихой, незаметной, почти машинальной. Ну вот как живут рантье, удалившиеся от дел, сидят себе рядышком, читают газеты. По средам, зная, что завтра она его не увидит, Дора смотрела на него иначе, чем в другие дни. Как будто она назначала ему тайное свидание: «В четверг увидимся в укромном нашем уголке, в домике, укрытом деревьями». В любви она вновь обрела былую чистоту сердца. Благодаря преклонным годам она легко обходилась без мыслей о поцелуях и объятиях, не думала и о том, что он носит подтяжки. Она чуть-чуть идеализировала его образ и таким видела его в своих сокровенных мечтаниях.
Когда она проветривала комнаты во втором этаже, в воздухе закружились первые в году мухи. «Для порядка» Дора отворила дверь в ватерклозет, дёрнула за цепочку. Журчание воды сопровождало её через все комнаты. «А есть ли у него ещё сигареты?» — мысленно спросила она — в воображении она видела себя домовитой, заботливой жёнушкой.
И вдруг зеркало показало ей, что у неё жёлтое морщинистое лицо, накладные волосы, а дряблые шеки обвисли на коричневый бархатный воротник корсажа. И она заплакала.
Долго стояла глубокая тишина. По улице проехала дребезжавшая тележка. Дора спустилась вниз, проводя пыльной тряпкой по тёмно-красным полированным перилам. Всё затянула туманом одна-единственная, поглощавшая её мысль: «Старуха. Старуха».
И когда Дора взяла свою сумочку с цепочкой и надела шляпу, украшенную пернатой дичью, она почувствовала, как что-то влажное, высыхая, холодит внизу её щеки. Она заспешила, ибо уже начинались сумерки. Трамвай отходит через четверть часа.
Всё-таки она ужасно боялась, что её укокошат здесь одну-одинёшеньку, как только настанет ночь.
XV
— Нет, — сказала она, — мы с Жюлем не женаты. Вы разве не знаете закона?
Нет, господин Пьер не знал закона. Оказывается, не столько закон, сколько установившееся правило, требует, чтобы патенты на такие заведения выдавались замужним женщинам, но не их мужьям, во избежание того, чтобы муж сделался фактическим хозяином публичного дома. Полицейские заботы о нравственности. В результате все содержательницы таких домов имеют не мужей, а сожителей.
— Тавернье — это моя фамилия, по мужу, за которого в силу необходимости пришлось выйти. Он умер в колониях.
Фамилия Жюля — Морукки… Для удобства его называют Тавернье.
— Ах так, — проговорил господин Пьер, — значит, если не ваше сердце, то рука ваша свободна?
Что он этим хотел сказать? Дору просто ошеломил такой вопрос, и она ответила что-то несуразное. Даже покраснела. А потом эти слова всё время преследовали её. Если не сердце, то рука… Неужели он думает, что она влюблена в Жюля? Комично! Но рука… Дора была смущена, как девушка. Замурлыкала забытый старый романс, который не пела лет тридцать — тридцать пять. Да что она, с ума сошла? Что это на неё накатило?
Теперь господин Пьер как-то странно посматривал на Дору. Так ей по крайней мере казалось. И в самом деле, он по её смущению угадал, какие у неё мысли, не подозревая, однако, о силе её чувства. Неожиданно вспыхнувшую краску на увядшем лице и бессвязный её лепет он сопоставил с тем, что Дора говорила ему несколько дней назад, когда спрашивала, не думает ли он жениться… Ему до сих пор было смешно. Нет, быть этого не может! Неужели старая сводня имеет виды на него? И он для забавы повёл жестокую игру, бросая коварные намёки, слова, которые можно было истолковать двояко. Тянуло его к такой игре почти непреодолимо. Она придавала остроту их разговорам. А кроме того, в жизни люди так подло с ним поступали, надо же было отыграться.
Дора была убеждена, что мысль, которая завладела ею и жгла её как огнём, исходила от господина Пьера. Нечто похожее на девичью наивность мешало ей понять, что он прочёл эту мысль раньше, чем она сама её осознала. Какое страшное и могучее чувство — любовь, когда женщина впервые познаёт её на шестидесятом году грязной жизни, глубоко осквернённой мужчинами. Такая любовь граничит с безумием. Конечно, Дора никогда не позволила бы себе влюбиться в человека молодого, в какого-нибудь смазливого паренька. Весь её жизненный опыт предохранял её от такой беды, она всегда вовремя чуяла опасность, всегда была начеку. Но у этого человека не было ничего, что могло бы пробудить в ней инстинкт самосохранения: ни красоты, ни денег, ни здоровья — больной, несчастный, дурно одетый старик; и она нисколько не остерегалась его. Она дала себе волю. Она открыла ему свою душу. У неё и мысли не было о любви. А любовь взяла да и пришла со всеми своими требованиями, с безумствами своими, взяла и ворвалась в это старое сердце, такое иссохшее, изношенное, хотя оно никогда не билось по-настоящему. Любовь тем более поразительная, что она была как будто довольно чистой. Довольно далёкой от чувственности. Похожей на восторженные сентименты потерявшей голову институтки.