На репетицию нельзя не только опоздать, но и прибежать, запыхавшись, в последнюю минуту, сославшись на заболевшую мать или отсутствие трамвая — ничто не принималось как оправдание. Но основной «праведный гнев» обрушивался на того, кто пришёл на репетицию «пустой», то есть ничего «не принёс», не наработал дома, не сделал никаких «заготовок». О, этому исполнителю лучше и не появляться. Он просидит на репетиции зря, ему никто ничего не «подбросит» для образа. А Рубен Николаевич будет вдохновенно работать с тем, кто уже что-то нафантазирован, «нашёл».
Как я уже говорила, у Симонова была удивительная способность зажигаться от артиста; если он видел, что у того что-то наклёвывается, тогда он вдохновлялся, подбрасывал новые краски, а уж если бывал в ударе, то показывал сам. О, симоновские показы! Это было импровизационное чудо. Он никогда не приходил на репетицию с каким-то планом, с бумагами, портфелями, рассказами о том, как он представляет будущий спектакль или какую-нибудь отдельную сцену, роль. Нет! Он творил импровизационно — здесь, на глазах у всех рождался, как бы внезапно, спектакль. Конечно, это было только поверхностное впечатление. Конечно, всё было продумано до мелочей. Конечно, он прекрасно знал, что он хочет от каждой сцены, от каждой роли, как он видит в итоге весь спектакль. Но сила его дарования была такова, что окружающим казалось, что всё придумывается сию минуту.
Лёгкий, фантастически музыкальный, с неподражаемым чувством юмора, он производил впечатление человека, легко и как бы играя шагающего по жизни. Всё это было только впечатлением. Дарование его было разнообразно, в молодые годы он блистательно играл самые разнообразные драматические, почти трагические роли, блеснув в своё время в роли Фреда во «Флорисдорфе».
Ах, Рубен Николаевич, сколько с ним связано! Каким в разные периоды нашей жизни он бывал разным. При всем своём романтическом даровании он был очень земным, и «ничто человеческое ему не было чуждо». Поэтому бывало всякое Но авторитет его был непоколебим. Похвала его была смыслом жизни, гнев его (а бывало и такое) означал почти твою «кончину». Но он быстро отходил; при своём восточном коварстве, оценивая тебя на сцене, всегда старался быть объективным, а обаяние его личности было столь велико, что ему прощалось всё. А его резкое: «А мне, памаете, кажется, что вы в этом куске двинулись» — звучало в твоих ушах музыкой на долгие недели.
Был он до крайности наивен, в смысле окружающей обстановки в стране, при врождённой почтительности к начальству путался в их партийной иерархии и, глядя на самого зачуханного инструктора райкома, мог очень серьёзно спросить: «Галечка, это очень крупный партийный чин или не очень?»
Был он абсолютно человек театра, почти богемный. В молодости — цыгане, гитара, вино, женщины, в театре же — всегда необыкновенно подтянут и внешне и как-то по существу. Все свои личные страсти и пристрастия оставлял как бы за порогом этого своего святилища. И всё-таки этот абсолютно аполитичный человек, человек, не отличающий партийного босса от начальника ЖЭКа (коего боялся не меньше), — этот, повторяю, аполитичный, сугубо театральный человек, в вечных бабочках, баловень судьбы — в то страшное время, когда травили Мейерхольда и почти все маститые работники искусства подписали знаменитое письмо, осуждающее его, и присоединились к требованию закрыть его театр, Рубен Николаевич нашёл в себе мужество не присрединить свой голос к этому позорному хору. Сделал он это по-своему, по-симоновски. Взял и уехал из Москвы, специально скрылся, его долго искали, звонили, приезжали в театр, но так и не нашли. И ушло это письмо в печать без фамилии «Симонов». Избежал он этой «добровольной принудиловки», а тогда это было ох как нелегко! Это был поступок!
…Так вот, мы показали Ремизовой на её квартире «Полиньку», и она согласилась с нами порепетировать. Боже! Все сразу стало на место. Не меняя мизансцен, ничего не переделывая, она каким-то неуловимым движением поставила всё на свои места, и играть стало так легко, что мы сразу из зажатых студентов превратились почти в артистов. Отрывок мы сдали хорошо, нас похвалили, и мы с Борисовым его потом долго играли в концертах. Я потому так подробно пишу об этой «Полиньке», что это было моё первое настоящее ученичество у настоящего педагога.
К этому времени относится и ещё одно «эпохальное» событие моей «бурной» актёрской биографии. Нас заняли в репетируемом спектакле «Аристократы» по Н. Погодину. Надо сказать, что многих студентов с нашего курса уже занимали в спектакле. Для меня же это было впервые и наполняло неиссякаемой гордостью. Когда я подошла к репертуарной доске и увидела свою фамилию рядом с фамилиями Алексеевой, Симонова, Кольцовой и других, то чуть не лопнула от счастья. Мне казалось, что все, подходя к доске, только и смотрели, как здорово написана именно моя фамилия.
Надо сказать, что кое-какой опыт знакомства с жестокостью театра у меня уже был. Однажды я уже упоминала об этом. Со мной на курсе училась Нина Никитина, очаровательная девушка с широченными плечами (тогда очень модными), с осиной талией и ногами столь длинными, что казалось, они растут действительно из ушей. Нина прекрасно танцевала, великолепно пела, была очаровательна и всем очень нравилась. Я так просто была в неё влюблена.
Жила Нина далеко от центра, где-то в Симоновской слободе (близ завода АМО). В один недобрый вечер у нас в комнате в «Лоскутке» раздался звонок телефона, и взволнованный голос секретаря нашей Школы Б. Ильинского мне сообщил, что завтра в одиннадцать часов утра на репетицию спектакля «Шляпа», который ставит Р.Н. Симонов, вызывается Нина, которую Рубен Николаевич занимает в спектакле, и надо её об этом известить. Положение было отчаянное: одиннадцать часов вечера, Нина живёт далеко, телефона у неё нет, метро туда нет (ещё не построили), на трамвае через всю Москву доберёшься только к утру. Что делать? — Пауза затягивалась. И тогда я, будучи настоящей подругой, истой комсомолкой, сделала то, что, по моим понятиям, должен был сделать настоящий друг и патриот театра. После немыслимо затянувшейся паузы я заявила: «Ну ладно, давайте приду я» (в смысле спасу подругу и не сорву репетицию самого Симонова). И вот тут-то я услышала в ответ то, что потом много-много раз слышала в театре. Иронически-холодный голос на том конце провода: «…Да, но Рубен Николаевич хочет занять её!!!» Весь мой пыл, весь энтузиазм в одну секунду был разбит о жестокую действительность. «Рубен Николаевич хочет занять её!!!» Это было моё очередное знакомство с жестокостью театра.
Да, так вот «Аристократы». На первой репетиции нам всё с той же Ниной объяснили, в чём заключается наша роль в этом спектакле: в полной темноте мы должны пройти сзади Соньки Золотой Ручки (героини спектакля, которую играла Е.Г Алексеева) по просцениуму с мужской стороны на женскую, держа в руках котелок (дескать, идём из женского барака за едой). Пьеса-то о заключённых — строителях Беломорканала. Радость моя была непередаваема. Как же! На настоящей сцене с самой Алексеевой репетирует сам Симонов. Восторг! На первую генеральную с публикой я решила пригласить, как водится, «своих» зрителей. Шутка ли — я на прославленной сцене. И вот моя принарядившаяся мама со своей подругой — старой большевичкой, когда-то работавшей в секретариате Ленина, посетили этот спектакль с моим участием.
После спектакля мы втроём пешком возвращаемся с Арбата к нам на Тверскую, в «Лоскутку». Они молчат или говорят обо всём, только не о спектакле. Я не выдерживаю и с замирающим сердцем спрашиваю: «Ну, Клара (так звали мамину подругу), как я вам понравилась?» И получаю обескураживающий ответ: «Знаешь, Бипка (моё домашнее имя-прозвище), твоё участие в этом спектакле равно участию Ягоды (тогдашнего начальника ОГПУ) в построении Беломорканала… Ха-ха-ха…» — громко захохотала Клара — огромная, седоволосая старая большевичка. Было это на пересечении Моховой с началом Тверской улицы в печально знаменитом 1937 году… Больше мы Клару не видели.