С аспирантами Горев обращался просто: сам он о них никогда не вспоминал, а когда аспирант приходил и начинал что-либо рассказывать, Горев посматривал на него поверх очков, потом думал — и либо отделывался от посетителя, либо, если находил что-то для себя интересным, завязывал спор.
Однажды к нему явился Вася Толчков и стал показывать свои расчеты. Горев подумал и спросил: «А на какой логарифмической линейке вы высчитывали с точностью до пятого знака? На полуметровой?» Толчков с гордостью сказал, что на обычной, длиной двадцать пять сантиметров.
Горев поднялся во весь свой рост и заорал на бедного Васю: «Вон отсюда!» На обычной линейке можно считать лишь до третьего знака. Пришлось аспиранту Толчкову сменить научного руководителя — он перешел к Вульфу.
В декабре 1932 года и я стал аспирантом электромеханического факультета.
За победу в «турнире мастеров Дома ученых» меня премируют путевкой в санаторий (еду в санаторий впервые!).
Вместе с моим старшим товарищем Я. Г. Рохлиным собираемся в дорогу — на Кавказ, в Теберду. Все это весьма кстати — надо отдохнуть и подготовиться к очередному, 8-му чемпионату СССР...
Время было тяжелое. Колхозы еще не окрепли, с продуктами плохо... Ходили слухи об эпидемии сыпного тифа. Мать не хотела меня отпускать. Однако мой жизнерадостный спутник ее уговорил: «Есть отличное средство против насекомых — нафталин... Будем «дезинфицировать» всех пассажиров».
Рохлин сдержал слово. Я помирал со смеху, когда в поезде он обсыпал нафталином себя, меня и, беседуя с нашими соседями по купе, незаметно сыпал нафталин им в карманы — с какой искренностью при этом он возмущался вместе с пассажирами, что в поезде неприятный запах...
До Невинномысской доехали благополучно. Ночью ждем пересадки на Баталпашинск. Не спим — почерневшие и высохшие от голода дети просят поесть: Кубань голодала. Оживление наше кончилось, мы не могли смотреть друг другу в глаза.
От Баталпашинска едем автобусом, и вот мы в санатории КСУ (Комиссии содействия ученым) в Теберде.
Горы, холодная речка Теберда (купаюсь, то есть окунаюсь и сразу даю стрекача), ученые, артисты, писатели. Знакомимся с Асеевым и Кирсановым. С Николаем Николаевичем Асеевым мы так и дружили до конца его дней (тогда ему показалось во мне что-то романтическое, и, хитро прищуриваясь, величал меня «немецким поэтом начала прошлого столетия»). Живая и остроумная Клава Кирсанова пользовалась общими симпатиями — ей было лет 25; туберкулез заставлял ее лето проводить в Теберде. Через четыре года бедная Клава умерла.
Играем в волейбол; однажды осмеливаюсь взгромоздиться на лошадь. Та (не хуже Асеева) поняла, с кем имеет дело, и полезла в гору. Как отец Варлаам из пушкинского «Бориса Годунова», я смекнул, что для спасения надо «читать по складам», и заставил все же лошадку вернуться. На этом моя кавалерийская карьера завершилась.
Здесь, в Теберде, впервые задумался над подготовкой шахматного мастера — с карманными шахматами не расставался. Трудился я над дебютными вариантами, но еще слабо связывал начало партии с серединой игры. Уезжал я в Ленинград с несколькими «тебердинскими» разработками; они мне помогли немного — как дебют кончался, я вынужден был искать план заново.
Восьмой чемпионат СССР имел исключительное значение. Шахматисты, приобщившиеся к шахматам в советское время, впервые попали в чемпионат в 1927 году. Тогда я стал мастером. На следующем чемпионате страны, в 1929 году в Одессе, я «провалился», хотя состав участников был не лучшим. В 1931 году мне посчастливилось стать чемпионом, но не все ведущие представители дореволюционного поколения мастеров тогда играли. И вот в 1933 году на чемпионате в Ленинграде собрались все сильнейшие шахматисты страны. Именно здесь, в залах Центрального Дома работников физкультуры, должен был решиться спор между старшим поколением и молодой порослью отечественных шахмат.
Турнир завершился полной победой молодых сил. Нельзя сказать, что тогда старшее поколение ослабело; нет, его представителям было около сорока лет. Но задача, поставленная Н. В. Крыленко в двадцатые годы перед советскими шахматистами, успешно решалась — выросло молодое поколение советских мастеров.
Тогда была хорошая традиция: после выигрыша партии мастер должен был прокомментировать ее перед зрителями, это всегда вызывало интерес.
На мою партию с Левенфишем пришло много любителей шахмат; я применил один из заготовленных вариантов, но остроумной игрой партнер обострил ситуацию на доске, и белые еле-еле поддерживали равновесие. В эндшпиле Левенфиш допустил две-три неточности, и в конверт, когда партия была прервана, я вложил бланк, где был записан выигрывающий ход а4—а5.
Во время перерыва все участники одной компанией обедали в Доме ученых. Левенфиш, глядя на карманные шахматы, громогласно заявляет: «Если записан ход а4—а5, сдаю партию». Я не мог себя сдержать и кивнул головой (впоследствии в аналогичных ситуациях я вёл себя иначе, ибо подобное предложение в какой-то мере связано с косвенным нарушением тайны записанного хода). Вскрываем конверт, пожимаем друг другу руки, и — по обязанности — я возвращаюсь в турнирное помещение, чтобы демонстрировать зрителям сыгранную партию.
От счастья я плохо замечал, что происходит вокруг: со всей искренностью критиковал свою игру, отметил промахи партнера. Но мой друг Слава Рагозин (тогда он не играл в чемпионате — Слава двинулся вперед лишь полгода спустя) при сем присутствовал и потом мне все рассказал.
Доигрывание партий еще не началось, поэтому собрались не только все зрители, но и участники, и стар и млад: они почтительно слушали, в том числе и Левенфиш. «Это был творческий триумф нашего поколения», — горячо уверял меня Слава.
Видимо, после турнира не один Рагозин был такого же мнения. Когда я сыграл последнюю партию, меня познакомили с Михаилом Зощенко: был он худ, молчалив, на тонком, смуглом лице, оттененном черными, гладкими волосами выделялись очень грустные глаза — не сразу можно было поверить, что имеешь дело с автором смешных рассказов. Вогнал он меня в краску: «Вы добьетесь в жизни многого, и не только в шахматах...» Видимо, Михаил Михайлович нашел во мне мало смешного. Вспоминаю это сейчас и думаю: решу проблему искусственного шахматиста — значит, Зощенко не ошибся.
На последнем туре был и Б. П. Позерн, старый большевик, один из руководителей Ленинградской партийной организации. Молодые мастера окружили его и просили содействовать встречам между советскими и иностранными шахматистами — с 1925 года это общение стало неразрешимой проблемой... «Что ж, теперь это имеет смысл, — сказал Борис Павлович, — мы вас поддержим». Позерн был близок к С. М. Кирову.
Работая в лаборатории высокого напряжения имени Смурова, я особых способностей не проявлял. Считали меня и комсомольцем не очень активным. Каково же было удивление моих товарищей, когда в «Комсомольской правде» было опубликовано, что в числе 20 молодых представителей науки, искусства, культуры и спорта я приглашен на юбилейный пленум ЦК ВЛКСМ, посвященный 15-летию комсомола!
Секретарь партбюро лаборатории Коля Тарасов (ныне Н. Я. Тарасов уже на пенсии, он был членом коллегии Министерства энергетики), сообщая эту новость, пристально в меня вглядывался — чего он ранее во мне не заметил?
Юбилей был в Большом театре. Сталина не было, он отдыхал на юге, члены Политбюро выступали с речами. Все было очень тепло и в то же время торжественно — комсомолу воздали должное, настроение было приподнятое. Потом был концерт...
Через день нашу двадцатку пригласили на банкет в ресторан «Метрополь» — на встречу с руководством Цекамола. А. В. Косарев сидел против меня; поражали его острый взгляд и решительное выражение лица.
Многие произносили речи. Запомнилось одно выступление: кто-то из сидевших рядом с Косаревым встал и красноречиво отметил заслуги комсомола. А закончил с хитрой усмешкой: «Всеми своими победами комсомол обязан нашему великому вождю и учителю, товарищу-Косареву!»