В симпатиях к этой группе художников сходились и многие ученики Академии художеств. Так, в то самое время, когда Кустодиев готовился к приемным экзаменам, в сентябре 1896 года Митрофан Семенович Федоров писал Анне Петровне Остроумовой о своих впечатлениях от всероссийской выставки в Нижнем Новгороде: «Из всей массы виденного там — самое хорошее, дорогое для меня — этюды Левитана… Левитан живет своими этюдами. Он зябнет и греется вместе со своими листьями, своей водой. Он не листья только пишет, а и соки их напишет; теплые ли они или холодные — и это напишет».
«Для меня большая потеря, что я не видел картины вашей симпатии Левитана», — читаем в другом его письме, где также — едва ли не без завистливой нотки — упоминается об «интересной компании руководителей», подобравшейся в Московском Училище живописи, ваяния и зодчества, — Серове, Левитане и скульпторе Паоло Трубецком.
Однако в самом Товариществе возобладавшее, особенно после смерти (в 1887 году) чуткого к новым проблемам и веяниям И. Н. Крамского, консервативное ядро нередко третировало и отталкивало как раз самых талантливых из молодых экспонентов выставок.
«…Для меня стало ясно, кто они такие, — с гневом отзывался В. Д. Поленов о своих коллегах по совету Товарищества. — Они прямо боятся молодежи. А Маковский на вопрос Ге, что в таком виде, как Товарищество теперь стало, нет разницы между Академией… и нами, ответил прямо: что никакой разницы нет и что в этом цель Товарищества. На слова Ге, что экспоненты не чужие нам люди, а младшие братья, Мясоедов сказал, что это игра в либерализм…».
Появление группы «Мир искусства», организовавшей свои выставки и журнал, было во многом закономерной реакцией на создавшееся в русском искусстве в конце XIX века положение.
Конечно, известный отзыв Чехова об этом задиристом журнале («как будто сердитые гимназисты пишут») замечательно точен в своей улыбчивой характеристике, как свидетельствуют и факты, и позднейшие признания самих «мирискусников» (кстати, их ядро действительно составлял «кружок Бенуа», сложившийся еще на гимназической скамье!). И серовская карикатура, изображавшая Александра Бенуа в виде свирепого орангутанга, бросающего с пальмы в прохожих огромные орехи, достаточно доказательна. Да ведь и не один Бенуа выступал в подобной роли.
Однако, как справедливо утверждал в свое время Б. В. Асафьев, «выступление группы „Мир искусства“, если откинуть публицистические крайности или субъективные вкусовые „любви“ отдельных сочленов к такому-то строю художественного мышления и нетерпимость к остальным, шло прежде всего… под лозунгом борьбы против всякого рода „провинциальной ограниченности“ — за высокую художественную культуру, как за то, без чего не может существовать искусство как идейная ценность»[17].
Облик «сердитых гимназистов» существенно дополняется, дорисовывается, если говорить, как это делает Асафьев, о «романтических помыслах талантливой молодежи, объявившей пересмотр всех общепринятых в старой России художественных верований» и выступавшей «действительно… как мир искусства — как защита художественной культуры и прав чувства „живописного“ на общественное внимание»[18].
Потребность же в подобной «защите» была совершенно реальной. Стоит опять же заглянуть в дневники и письма современников, чтобы в этом убедиться.
«В настоящее время, сравнивая русское искусство с европейским, надо признаться, что по форме оно весьма отстало… Потом у нас страшная несвобода, художнику разные ценители искусств приписывают (в смысле „предписывают“. — А. Т.) разные законы, то он не смеет выставлять nature mort’ов, то этюды не имеет права показывать на выставках, ну точь-в-точь етикет: три шага налево, три направо, садиться нельзя и т. д. У большинства нет непосредственного чувства для восприятия живописных впечатлений, вот в чем разгадка. Где у нас художественные журналы, а если и были, кто во главе их и что эти редакторы понимают? Забиты мы, как дети у мачехи».
Высказывание это принадлежит отнюдь не какому-нибудь тогдашнему «радикалу»: это запись в дневнике художника В. В. Переплетчикова 4 февраля 1895 года.
Пестрая толпа заполняет классы новой Академии.
Здесь воспитанники петербургских школ, и среди них особенно выделяются выходцы из гимназии Мая, вне академических стен составляющие кружок Александра Бенуа «Общество самообразования» — зародыш будущего «Мира искусства». Дети рафинированно интеллигентных семейств, они с ранних лет впитывали многие художественные впечатления, недоступные их провинциальным сверстникам, и уже были ныне в курсе совсем недавно появившихся в западном искусстве явлений и течений. «Кружок, образовавшийся вокруг Шуры Бенуа, возмущал старших дерзостной защитой Вагнера, гастролей Мейнингенцев (немецкой театральной труппы, оказавшей определенное воздействие на молодого Станиславского. — А. Т.), Зола, импрессионистов», — вспоминал один из его участников, Евгений Лансере.
«Городское» воспитание — «с боннами, иностранным языком и т. п.» — получил и будущий приятель Кустодиева Иван Яковлевич Билибин, также вращающийся в кружке столичной молодежи, где, правда, в отличие от компании Бенуа, некоторые интересовались и политической экономией.
Семейным баловнем рос Петр Кончаловский, сын известного московского издателя.
И неудивительно, что на первых порах Кустодиев больше сблизился с Иваном Семеновичем Куликовым. Отец Куликова был из муромских крестьян, и это обстоятельство осложнило прием в Академию отличившегося уже в рисовальной школе Липгардта ученика. Но в конце концов сельский сход отпустил юношу для учебы, а Академия — приняла, хотя у него и не было аттестата зрелости.
Уж и посмеялись бы, наверное, многие столичные однокашники, доведись им прочесть простодушные послания которые Куликов отправлял на родину даже через несколько лет пребывания в Академии!
«Здравствуй, дорогая моя мамаша, во-первых, прошу у тебя родительского благословения и низко кланяюсь тебе… Вот масленица пришла, так что ты хорошенько и купи всего, чтобы как следует… Поклон от меня отцу архимандриту и отцу протоиерею… Кланяются тебе, мамаша Кустодиев и Попов… Посылаю газету, в которой я пропечатан. Узнаешь ли меня, мамаша? в середине вверху — похож… Купила ли ты китайских яблоков? и капусты? Потом заплатили по окладным листам? Мамаша! варенье уже все почти съели — все товарищи хвалили, говорят — мастерица у тебя матушка варить варенье, и лепешки все поели».
Но стоит ли свысока усмехаться по поводу этих не очень складных писем, которые пишутся в страшной (по тем временам) дали от родного, уютного при всей своей скромности дома, в чужом и неприветливом городе! «А у меня здесь знакомых никого, сердце в Астрахани…» — пишет домой и Кустодиев, и хотя речь здесь идет об обстоятельствах «романтического» свойства, но и в другом смысле сердце его — в родном городе.
«В среду у нас грандиознейший костюмированный ежегодный бал в Дворянском соб[рании], — сообщает родным Кустодиев. — Я один из участвующих в процессии и, наверное, буду изображать одного из „народа“».
Но ни Куликову, ни даже учительскому сыну Кустодиеву не надо «изображать», что они — из народа. Вот он — участник бала в Дворянском собрании — ужасается материнским будням: «3 дня насилу двигаться после такой работы, мытья полов и т. д. — это я не знаю, как и назвать». Да и сам он, перебравшись на новую квартиру, спит на «блиноподобном» тюфячке, и у него самого то «на грех левый калош вдруг объявился несостоятельным», то обед подорожал на три копейки (с 20 до 23), что, видать, заметно отразилось на бюджете.
«…Относительно куртки, нужно сказать, что с ней агония, хотя медленная, но с роковым исходом, — юмористически докладывает он матери (3 марта 1897 года). — Да! последняя у нее весна (намеренный комизм этой фразы — в том, что она пародирует название известной в то время картины Клодта „Последняя весна“. — А. Т.)… Но в своем угасании она остается верной своему долгу защищать меня. Такое бескорыстное и нежное отношение в наш век — исключительное».