Литмир - Электронная Библиотека

Когда же раздадутся молодые голоса воспитанников, послышатся и такие ноты, которые, пожалуй, заставят нас припомнить о некоторых уже известных нам чертах его брата, Константина.

Начинается вроде бы с малого: один из ораторов вспоминает его, Михаила Лукича, «постоянное приспособление к нашим еще не зрелым понятиям, простиравшееся до такой степени, что одна из этих наук — тяжелая для юношеского понимания (видимо, логика. — А. Т.), делалась в его словах понятною…», другой — «вежливость, приветливость», «добродушное, снисходительное отношение к ученикам, готовность прийти им на помощь в затруднительных случаях».

Однако постепенно этот портрет «просто хорошего» педагога существенно дополняется: «…слово его было всегда просто, прямо, живо, искренне, чуждо той изысканной мягкости и изворотливости, которою обыкновенно отличается слово людей, ищущих похвалы себе, а не пользы слушателей… он… требовал сознательного, критического отношения к преподаваемому им» (тут невольно вспоминаешь тягу к самостоятельности, которой отличался Константин Лукич).

А воспитанник Иван Захаров говорит о «примерной прямоте и правоте» характера младшего из братьев Кустодиевых: «В силу этого он всегда беспристрастно относился ко всему, соглашался только с тем, что ясно и твердо признавал правильным и истинным и не стеснялся высказываться против всякого мнения, которое казалось ему малоосновательным и ложным».

Отец ректор был, конечно, прав, когда сокрушался, что Михаил Лукич не успел поделиться своим — духовным — богатством с собственными детьми (даже его дочерям было восемь и шесть лет, не говоря уж о полуторагодовалом Борисе).

Однако, внимательно ознакомившись с произнесенными над гробом речами, нельзя не задуматься: а не осталось ли все-таки в опустевшем, осиротелом доме Кустодиевых некое «эхо» этого угасшего существования, нечто, выражаясь слогом ректорской речи, «не подвергающееся тлению, повреждению и уничтожению», — хотя бы та «прямота и правота», с которой будут вести себя мать художника, Екатерина Прохоровна, и ее подрастающие дети в труднейших обстоятельствах?

Размышляя о творческой судьбе Бориса Михайловича Кустодиева, хочется возможно полнее восстановить «родословную» этого большого русского таланта, его глубоко уходящие в родную землю корни.

С младенческих лет Боря Кустодиев рос и воспитывался в простонародных русских традициях. И здесь немалая роль принадлежала самой патриархальной в семействе Кустодиевых фигуре — Прасковье Васильевне Дроздовой, из крепостных крестьян. В прошлом она вынянчила Екатерину Прохоровну, а теперь помогала ей подымать сирот. Эта красивая высокая старуха была уже фактически не прислугой, а давнишним членом семьи, с «правом голоса»; могла и хозяйке выговор за неэкономность сделать, и детям задать головомойку: как-никак все четверо прошли через ее руки. И ушла-то на покой и умерла она, кажется, лишь тогда, когда ее труды стали уже менее нужны: птенцы разлетались из родного дома и даже самому младшему, Михаилу, было восемнадцать лет. Борис Кустодиев отозвался на ее смерть с глубокой грустью, а впоследствии Вс. Воинов, явно с его слов, записал, что Прасковье Васильевне художник «многим обязан в смысле любви к простому русскому человеку».

Пенсия, которую получала Екатерина Прохоровна, была невелика — пятьдесят рублей, да и та, когда дети достигали определенных лет, все уменьшалась и уменьшалась, сократившись в конце концов ровно наполовину.

Грустно и трогательно читать письмо «главы семьи» к дочери Екатерине, учившейся на курсах в Петербурге: «Ничего, Котик милая, не могу тебе прислать, очень уж у меня тонко и круто в финансовом отношении; квартира меня подшибла, а очень бы хотелось побаловать тебя чем-нибудь».

Потом «Котик» вернется в Астрахань учительницей и, как отец, будет подрабатывать уроками, а в письмах матери — теперь уже старшему сыну, Борису, — будут проскальзывать все те же прежние заботы:

«…изо всех сил буду стараться, экономить во всем, чтобы уделять и ей (старшей дочери, Саше, переживавшей тогда семейную драму. — А. Т.) что-нибудь… мне очень нравится без прислуги, хотя я очень устала… Руки мои совсем бы поправились, если бы я так много не работала ими черной работы, а все жалко отдавать деньги за всякую мелочь… Если дядя будет что-нибудь предлагать из одежи, то ты возьми, так как у Мишки нет ничего… случилось очень много непредвиденных расходов, и я вертелась, как березка на огне… Я весь день в стряпне, как на мельнице… Мне все труднее и труднее теперь в финансовом вопросе».

Сложа руки сидеть не случалось. Екатерина Прохоровна подрабатывала вышиваньем, а то и игрой на рояле на домашних вечеринках у купцов и чиновников.

Несмотря на то что Кустодиевым не раз приходилось «круто в финансовом отношении», обстановка дома была полна уюта и даже, по воспоминаниям художника, изящества. Было много цветов, плющ обвивал окна. Часто звучала музыка. Мать и няня любили петь. И, наверное, с той самой поры в «репертуаре» самого Бориса Михайловича остались «Вниз по Матушке по Волге» и «Шумит Марица окровавленна» (последняя песня — почти ему ровесница, родившаяся в пору борьбы за освобождение славян в конце семидесятых годов). На рояле мало-мальски играли все младшие Кустодиевы. В письмах упоминаются любимые оперы, встречаются цитаты из арий («Это я не из себя, а из „Русалки“», — замечает, например, Екатерина Прохоровна). «Мама подарила всю „Кармен“ в две руки», — радостно сообщает Катя брату, а Екатерина Прохоровна упоминает, что пишет сыну под «аккомпанемент» Саши, которая играет «Паяцев» Леонкавалло. При малейшей возможности выписываются журналы: «Мы будем получать Ниву, Жизнь и Вестник, вот как кутим», — говорится в другом материнском письме.

Быть может, заведенные еще отцом, а может, дьяконом Василием Александровичем Кастальским, ставшим мужем старшей сестры художника, происходили домашние чтения. Кастальский читал отлично, особенно любил пьесы Шекспира и Островского. Видимо, у астраханского дьякона был немалый, природой ему отпущенный, актерский дар, который он и стремился удовлетворить хотя бы таким скромным образом.

Островского он, надо думать, читал с особым вкусом, ибо эта жизнь, этот быт были как нельзя лучше знакомы и ему, и его слушателям.

Кустодиевы снимали квартиру во флигеле особняка купцов Догадиных. «Весь уклад богатой и изобильной купеческой жизни был как на ладони, — передавал воспоминания художника Воинов. — Все крупные события, все семейные и церковные праздники справлялись по известному ритуалу, освященному традициями. Как сами торжества, так и приготовления к ним проводились открыто, напоказ, с очевидным расчетом произвести впечатление на „улицу“. Дети старались не пропустить ни одной подробности из происходящего…».

Впрочем, в этом любопытстве с ними соперничали и все другие свидетели подобных событий. «Аль ты свадьбы-то смотришь, как мы, грешные? — говаривала одна героиня Островского. — Мы так глаза-то вытаращим, что не то что бриллианты, а все булавки-то пересчитаем».

Впоследствии Кустодиев жаловался на свой «фотографический» глаз, схватывавший любую подробность и как бы толкавший художника к дотошному воспроизведению всего увиденного — не только «бриллиантов», но и «булавок».

Однако какую спасительную роль сыграет впоследствии эта его памятливость! «Я помню купчих, которые жили за нашим домом в Астрахани, помню, во что была одета та или другая купчиха или купец», — уверял он десятилетия спустя. «…Он помнил, каким был фонарь на том или ином перекрестке, — подтверждает сын художника Кирилл, — мог точно восстановить все вывески над лавками торговых рядов и даже какого-нибудь витиеватого дракона на конце водосточной трубы в Астрахани…».

Мир так и ломился в его глаза всем своим ошеломляющим разнообразием и богатством. Зазывали к себе вывески лавок, манил гостиный двор, где можно было часами рассматривать всякие диковины; даже чинное стояние в церкви оборачивалось красочным зрелищем: «…сверкающие оклады икон, отблеск догорающей свечи на серебре прельщали не менее украшавших образа кусков ярко расшитого бархата, — он помнит снопы ярких цветов на лиловом фоне…»

4
{"b":"942971","o":1}