В водоворот нигилистического безумия попадают люди самых разных возрастов, профессий, социальных групп. Их общую характеристику дает Петр Верховенский, оглашающий заговорщикам свои расчеты: «Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их Богом и над колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!»
Разряд «наших» готов пополниться и «дряннейшими людишками», которые, по наблюдению рассказчика, получают вдруг перевес в «смутное время колебания и перехода» неизвестно куда и громко критикуют «все священное». К таковым относятся «хохотуны, заезжие путешественники, поэты с направлением из столицы, поэты взамен направления и таланта в поддевках и смазных сапогах, майоры и полковники, смеющиеся над бессмысленностию своего звания и за лишний рубль готовые тотчас же снять свою шпагу и улизнуть в писаря на железную дорогу; генералы, перебежавшие в адвокаты; развитые посредники, развивающиеся купчики, бесчисленные семинаристы, женщины, изображающие собою женский вопрос…».
Вместе с тем Достоевский показывает, что «пожар в умах» пленяет вслед за «дряннейшими людишками» не только всякую «сволочь» и «буфетных личностей». Он с глубоким сожалением обнаруживает, что во времена потрясений и перемен, сомнений и отрицаний, скептицизма и шатости в основополагающих убеждениях и идеалах в чудовищные общественные злодеяния вовлекаются и простодушные, чистые сердцем люди. «Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем!.. В возможности считать себя, и иногда почти в самом деле быть, немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, – вот в чем наша современная беда!»
Писатель считал, что причины поступков современного человека с его раздвоившейся и нервозной природой бесконечно сложнее и разнообразнее, нежели их рационалистические и утилитарные объяснения. Даже в душе «самого смиренного и семейного титулярного советника», констатирует рассказчик в «Бесах», таятся разрушительные инстинкты, о которых можно судить по особенной веселости, испытываемой при виде огня на пожаре. «Вообще в каждом несчастии ближнего, – отмечает он в другом месте, – есть всегда нечто веселящее посторонний глаз – и даже кто бы вы ни были». Автор представляет в романе многоразличные типы придавленного до желчи благородного самолюбия, заносчивой гордости, полураспущенных юношей, «людей из бумажки», «лакеев мысли», возвышенных циников, безропотных исполнителей, бессильных путаников, «дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины» – типы, в основе поведения которых нет бытийного фундамента и высшей руководящей идеи, а господствуют изменяющиеся обстоятельства и иррациональные случайности. Так, в натуре Лизы Тушиной, по словам хроникера, было много прекрасных стремлений и самых справедливых начинаний, но все в ней «как бы вечно искало своего уровня и не находило его, все было в хаосе, в волнении, в беспокойстве». А «маленький фанатик» Эркель был «такой «дурачок», у которого только главного толку не было в голове, царя в голове, но маленького подчиненного толку у него было довольно, даже до хитрости».
Отсутствие коренного духовно-нравственного стержня и подлинно великого начала жизни обусловливает, по логике автора, формирование неполного, незаконченного, «недосиженного» человека, способного на неоднозначные действия. Отсюда особая недосказанность в изображении тех или иных персонажей, в мотивации их душевных движений. Например, Кириллов характеризуется как «отрывистый», а Шатов (сама его фамилия говорит о духовной неустойчивости) – как «шершавый» человек. У Липутина же слабость, нетерпеливость, вредность, завистливость могут поочередно или все вместе определять его поведение.
Поэтому в романе так много «срывающихся», «визжащих», нарочито противоречащих людей. Тот же Шатов, сорвавшийся из нигилизма в другую крайность, без особого успеха пытается уверовать в Бога. Кириллов, «корчащийся» под идеей человекобога, заканчивает жизнь самоубийством. Липутин же, «большой либерал и в городе слывший атеистом», всю семью держал «в страхе Божием и взаперти». В племени «корчащихся» от отсутствия вечных святынь и непоколебимых ценностей оказываются развитые дворяне и провинциальные обыватели, прогрессисты и консерваторы, правительственные администраторы и военные чины. Перед такой общностью социальные и идейные разграничения отступают на задний план и не мешают немыслимым, казалось бы, сочетаниям и альянсам. Так, губернаторша Лембке входила в число «тех именно консерваторов, которые не прочь связаться с нигилистами, чтоб произвести бурду».
Однако во всей этой «бурде» хаотического крушения «потерявших нитку» людей есть для автора своя закономерность, отразившаяся в поведении «кусающегося» подпоручика, который выбросил из квартиры иконы, разложил «в виде трех налоев» сочинения Фохта, Бюхнера и Молешотта и зажигал перед каждым из них церковные свечи. По всему произведению разлита атмосфера снижения духовного и возвышения материального, подмены веры в Бога верой в позитивные законы науки. «Необходимо лишь необходимое – вот девиз земного шара отселе», – провозглашает Петр Вер-ховенский. В ответ на бессвязные мысли Шатова о рождении нового человека в мир как о таинстве жизни Виргинская возражает: «…просто дальнейшее развитие организма, и ничего тут нет, никакой тайны…»
Разоблачением таинственного значения и высшего смысла жизни в романе заняты многие «бесы» и «бесенята». Так, Лямшин запускает мышь в оклад иконы и с помощью семинариста подсовывает продавщице Евангелия соблазнительные фотографии, студенты считают, что «предрассудок о Боге произошел от грома и молнии», а капитан Лебядкин распространяет прокламации с воззванием запирать церкви и «уничтожать Бога». Призывы «расстрелять Бога» и «предать навеки мщению церкви, браки и семейство» находят свой отклик в военной среде. Посетив пехотный полк, Петр Верховенский с удовлетворением отмечает: «Об атеизме говорили и, уж разумеется, Бога раскассировали. Рады, визжат. Кстати, Шатов уверяет, что если в России бунт начинать, то чтобы непременно начать с атеизма. Может, и правда…»
«Новые идеи» же, призванные заменить «расстрелянного» Бога и связанные с ним духовные ценности, покоятся на принципах пользы, естествознания, борьбы за существование, «равенства, зависти и… пищеварения». К «положительным наукам» апеллируют в произведении почти все нигилисты, находя в них аргументацию для своих бесчинств, в том числе и для убийства Шатова.
Для Достоевского не было никакого парадокса в том, что в отсутствие твердых нравственных оснований «польза», «наука», «прогресс» чреваты «распадом», «безумием», «апокалипсисом», запечатленным в сне Раскольникова и разлитым в художественной атмосфере «Бесов». Он был глубоко убежден, что «раз отвергнув Христа, ум человеческий может дойти до удивительных результатов» и что, «начав возводить свою «вавилонскую башню» без всякой религии, человек кончит антропофагией».
Данная истина была для Достоевского абсолютно бесспорной, как и та мысль, что без совершенных личностей не может быть и совершенного общества, что для братства необходимы братья и что с «недоделанными» людьми не осуществятся никакие «великодушные идеи». На сто верст кругом, удручается рассказчик в романе, не было никого похожего хотя бы с виду на будущего члена «всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии». А Верховенский-отец в очередном недоумении спрашивает сына: «Да неужто ты себя такого, как есть, людям взамен Христа предложить желаешь?»
Вопрос Степана Трофимовича автор рассматривал как основную проблему, от решения которой зависит будущее России и всего человечества и которая по-своему ставится в эпилоге. Серия больших и малых катастроф в последней части произведения завершается холодно-рассудочным самоубийством Ставрогина, как бы свертывающим художественную перспективу романа в безнадежный апокалиптический круг. Однако образ «большой дороги», на которую выходит старший Верховенский, покидая обезумевший провинциальный город и плененный «бесами» мир, словно обещает исцеление от тяжкой болезни грядущим поколениям, если они вернутся из «отцовских» тупиков воинствующего атеизма, самодовольных теорий, мечтательных утопий, недодуманных подражаний, насильственных перемен на главный «дедовский» путь единения на основе высших духовно-нравственных ценностей. «Весь закон бытия человеческого, – утверждает перед самой смертью Степан Трофимович, отставивший в сторону «либеральную болтовню», – лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим (т. е. Богом. – Б. Т.). Если лишить людей безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает».