Несмотря на подобные вольности, Майю боялись трогать, ее сторонились скорее не из суеверия, а чтобы подглядеть из темного угла за странной барышней. Иногда и мне хотелось так… После своих неизбежных исчезновений Майя неделями валялась в койке, меня редко-редко допускали до одра болезной, хотя сие больше походило на спектакль. Майя выглядела вроде бы обычно, только смотрела злюкой, нелюдимкой и «нелюбимкой», меня просила удалиться и тут же звала назад. Я вспыхивала, но скупое извинение ее бескровных губ окунало меня с новой силой в капризную дружбу. Прихоти и выкрутасы стирались, как рисунки на песке, ничего не зная о недуге, я тем не менее решила потакать Майе.
Мы ездили смотреть на зимнее море, на зябкие берега, на поезда, выстукивающие вечерами ритм ненастий и странствий. Майя как будто нарочно искала темное и минорное, меня же притягивала ее оригинальность, модерновая тональность души. Майя задавала тему, мне доставались вариации типа «рыжих ресничек штор» или «бархатистой грязи на льду асфальта». Мы упражнялись в вычурных описаниях — просто так, ни за чем. Майя говорила, что желать славы бессмысленно, а не желать ее глупо. Мы сошлись на том, что нужно принять ее как должное — и развеселились… Все радости лучше встречать без лишних реверансов, прохладно, и тогда удача из любопытства примется осыпать тебя своими милостями, чтобы пронюхать, на чем же ты расколешься и выдашь себя неумеренным ликованием. Вот тогда берегись!
Такая игра в прятки, вечные Майины выдумки. Однажды ей ненадолго стало не до выдумок. Началось все, конечно, с бесконечных разговоров о Нем, ехидных глупостей. Я никак не думала, что Майю всерьез займет такое недоразумение. Хотя ей нравились всякие чудики, умные, хлипкие и вредные, сплошное наказание, фрустрирующие полудевственники. Но с ними Майке льстило, что правит бал она. Если десять раз состроить глазки, то и кретин почует многообещающий ангажемент, а там лепи из него что хочешь. С одним таким умником Майя и затеяла игру, но однажды вернулась от него в слезах. Якобы ему нравилась другая — если этой гусенице в шляпе вообще кто-то мог нравиться. «У него есть девушка… есть девушка…» — приговаривала Майя и пила что-то совсем неразбавленное, вылила на стол чернила и чертила пальцем лиловые фигуры. Вошла ее мать и лениво посоветовала не сходить с ума, не портить мебель и желудок. Я не знала, куда деваться, мне хотелось скорей бежать из больного дома. Я уговорила Майю незамедлительно проветриться, она напялила свой удушливый плащ, и полы его безучастно волочились по лестнице. Между тем улицу распирала жара, с Майей всегда было лето (или так вспоминалось теперь). Мы побрели в ближайший парк с каруселями, мороженым, пивом и прочей неудобоваримой смесью детских и взрослых радостей, от которой потом неясная муть и тоска. Майя нехотя оживилась и принялась издеваться над неуклюжими фланирующими семействами, вязнущими в тине воскресного благополучия. Я из кожи вон лезла, чтобы пуще распалить ее едкую веселость, и кажется, мне это удавалось, пока внезапный оболтус-зазывала не начал уговаривать нас взгромоздиться на чудной аттракцион и «покувыркаться всласть, так, что сердечко с потрохами выпрыгнет». Майя застыла и долго потом бормотала под нос: «…сердечко выпрыгнет…» В тот день она совсем забормоталась. Я разозлилась, дескать, и впрямь не сходи с ума! Думала, что хватит ей придуриваться, и так оригинальности без меры. Она не обиделась, она уже решила, придумала, куда бежать. Мы двигались к сумеркам и дальше, к тому дождю под аркой, к тому нашему последнему дню…
2
Не то чтобы он был достоин клейма «шарлатан», но там, где наука еще не нащупала теории, обязательно топчутся кустари-одиночки, промышляя сомнительным товаром. Студента по прозвищу Огарок это мало трогало, себя он причислял к начинающим гениям. Иначе как бы он сумел собрать из проволочек, винтиков, пакли и прочей подручной шелухи модель человеческого организма в натуральную величину. Конечно, мелочи вроде капилляров и ресниц он презрел, но в остальном шершавая копия довольно точно воспроизводила бренное наше тело. Сначала Огарок веселил своим созданием друзей и девиц, провозглашая себя Господом в мире кукол. Потом пришли развлечения посерьезней, но мысль о том, что человек — не более чем сложный конструктор, чего там мудрить, не оставляла недоучку Огарка. А кто-то ранимый пошутил: «А душа как же, тоже лепится из железок?» Огарок поскреб макушку и внезапно окунулся в алхимический бред и опыты сутки напролет, и в вырванные странички из богословских сочинений, и в густые наслоения снов. А когда долго и дотошно бьешься над задачей, и вправду кажется, что ответ почти найден, и он уже ласкает ладонь скользким касанием, как юркая рыбка.
…почему души нет? Зеленоватое облачко, свечение, птица… Где она и почему такая стыдливая неопределенность? Неужели и слеза Мадонны — только лишь сигнал расчетливого мозга, который кинул свои проводки повсюду, до самой глуши пяточных островков?.. Между рацио и иррацио есть нечто третье, и оно совсем из другого теста. Бесцветного и безвкусного, но все же… Душа, конечно, есть, просто ее не нашли, и от этого она остается неприкосновенна. Другое дело — трудяга сердце. Но если трудяга даст сбой, то в пору задействовать белоручку! Если миновать долгую цепь доказательств, гипотез и дерзких парадоксов, то Огарок попросту утверждал, что человеку возможно жить и без сердца. Мешают тому лишь шок и вбитая отсталой медициной уверенность, что без этого кровавого кулачка душа отлетает. Но как раз душу можно оставить себе и преспокойно жить дальше! Душа вместит в себя все сердечные функции и останется сама собой. Нужны только слепая вера, изрядная смелость и… подопытные добровольцы. Сколь бы ни была безумна затея, последние отыщутся всегда, так гласит история.
О неудачах и речи быть не могло. Неудача — смерть. Потом суд, тюрьма. Никто не должен был умирать под ножом Огарка, иначе он убийца; Огарок имел право только на триумф. Пришлось возомнить о себе…
Ему было странно вспоминать свой первый опыт «косточковынимателя». Умирающее дитя и с ним окаменевшая от ужаса бабка в очках на резинке, с безумными глазами цвета яблочного желе. Доктора сдались, знахари отступились, и тут попался бабушке Огарок, который взял ее за руку, податливую, как воск, и привел к себе в каморку, где маленький чулан-мастерская заждался священнодействий. Натренированный на лягушках да старых больных собаках скальпель с безупречной аккуратностью вырезал безуспешно прооперированное сердчишко. Склизкий ушлый комочек, виновник детских мучений, лег на холодную эмаль кюветки. Девочка сутки не приходила в сознание, бабка молилась на табуретке, рядом на корточках питался крепким табачным дымом оцепеневший Огарок. Бог не слышал его молитв, потому что никаких молитв не было. Огарок в горячую минуту болел неловкостью слова, прикасаться к ритуалу он опасался. Так или иначе девочка очнулась, слабая и сонная. Огарок попробовал возгордиться, внушая себе «Я гений…», но ликования не выходило, ведь гений — это излишество, невостребованность по будням, и только после смерти физической, через энное количество лет, наступит признание, которое — капля в море для ненасытной космической души. Огарок впал в тоскливое смятение, как всегда после выполненного утомительного дела, — словно больше и некуда девать эти руки и голову, с усталой ясностью вдруг оглядывающую мир. Старуха суетилась над ребенком, сетовала, что малышка обмочилась, и в чем же теперь вести ее домой, если начался дождь и холодает. Все как-то быстро забылось, стерлось, чудо св. Огарка померкло… Он убеждал бабку отнести ребенка в больницу, все-таки операция, а его задача уже выполнена, теперь дело за постельным покоем и консилиумами. Старуха кивала, но молча, недоверчиво, похоже, не собираясь послушаться, занятая только тем, как бы поскорее убраться отсюда. Кончилось все явной ссорой: Огарок, умоляя пощадить ребенка, прикрикнул на старую дуру, пригрозил дурными последствиями, и это еще больше отвратило непутевую няньку. Она, спешно крестясь и волоча за собой забинтованное дитя, убралась восвояси, а Огарок остался в пустоте, не зная ни имени, ни адреса своей первой «жертвы».