…и заодно — прирожденные пьяницы. И надо же было именно тогда объявиться Даниле. Слава шел навстречу и благополучно не узнавал никого, но хмельной Данила его узнал, и уже было не отвертеться. Потом сидели друг напротив друга, скрипели стульями, и ни одна ниточка между ними не оживала. Выставлять пьяного человека Дейнека посчитал грехом. Даже Инна сопереживала пьяницам и как-то раз подобрала еще не синюшку, но вполне напившуюся даму. В страхе, что та застудится, Инна тащила беднягу к скамейке. Дейнека тем временем доходчиво объяснял, что пьяные не мерзнут. Инна упорствовала, а дама неуклонно валилась на землю. Дейнека пытался уязвить подругу равнодушием и демонстративно сторожил сумку с только что купленной рыбой от шустрого кота, охотившегося на легкую добычу. В конце концов все вернулось на круги своя: Слава утащил Инну, кот — рыбу, пострадавшая от водки осталась лежать в исходной позиции. Только уже на скамейке. Было дьявольски смешно, когда уже коротали вечерок под лампой, с белым светом и с белым вином без рыбы — тоже белой, уж точно не красной…
Все это вспомнилось из-за Данилы. И именно в тот час, когда в комнатном хаосе, как после революции, на голом столе ополовиненный сосуд и бубнит пьяный друг детства, приперлась Луиза. И цепким глазом поставила диагноз: мужик — пьющий, значит, картежник, значит, возможно все… Сразу забыла, что Дейнека не игрок. Ее легко было простить — нелюбимых ничего не стоит отодвинуть. В конце концов, око за око, вселенская справедливость. Луизе можно и покричать, ведь не она едет в Италию и не пострадавший Марк, а Слава Дейнека, так пусть теперь все шишки на его голову за это. Остальные свое заплатили — жизнью или ее половиной, или материнским издерганным сердцем. И только непонятный Дейнека в выигрыше…
Но Луизе все так же хотелось врезать сковородкой по голове, все так же рычала внутри ревность к Марку… Дейнека продолжал жить за пять минут до дурного известия. Все было по-прежнему. Никто не умер пока, но уже полная неразбериха.
* * *
Он зашел к матери, пошарился у нее в заначках, нашел на батарее просохшую «Яву». Более трех в день матери курить запрещалось, Слава заставлял ее честно болеть. Она покорно соглашалась, но припрятать заначку всегда умела. Мать точила на Славу зуб, ей думалось, что болен как раз таки ее бедный сын. Она ничего пока не знала о щедром итальянце. Она просто молилась за мертвых и за живых. Правда, не торжественно, а лежа в кровати. Молилась больше за сына, ибо дочь считала везучей.
А Дейнека курил и бредил — всех возьму с собой в большой итальянский дом. И сестрицу с семейством. И мать, пусть даже ее хватит удар от шальных перемен. И сына возьмет, выкрадет — и возьмет.
И Инну, конечно… Как же без Инны. Кто же, как не она, все это выдумал. Всю эту счастливую лотерею. А новостей, к счастью, больше не было.
Вереск
В тот год спускаться в подземку за полночь стало затеей гиблой. Нищие, калеки и прочая попрошайническая публика с наступлением позднего вечера имели гнусную привычку оккупировать вагоны и собирать дань с тех немногих робких опоздавших, что кляли себя за пренебрежение к негласному комендантскому часу. Но никто не смел перечить воспаленным рожам, и растерянные пассажиры аккуратно и опасливо клали в смердящие кепки весьма сочные купюры. Медный век, казалось, безвозвратно утрачен, как и смирные манеры побирушек, и ничтожно мало осталось храбрецов, рисковавших высыпать в требовательную ладонь жалкую мелочь. Атаманы могли и оскорбиться, а тогда не жди пощады. Отребье волокло «обидчиков» в свои бесчисленные лазейки, изрешетившие метро, а уж оттуда возвращались живыми покойниками. Несчастные таяли на глазах, и родня их замирала в смертельном ужасе, глядя на вернувшихся из преисподней. И вот что любопытно: ни один из пострадавших, подхвативших у подземной мрази неизвестный недуг, не был заразен. Люди гнили изнутри, медленно и жутко ссыхалось лицо, кожа истончалась и трескалась, натянутая на костяк, словно пленка на огуречный парник. Порой на теле высыпали влажные язвы, и больной, изводясь отвращением к себе, боялся прикасаться даже к домашней утвари, боялся мыться, боялся рукопожатий и ласковых рук. Но терзания были напрасны: в агонии сгорал только сам припозднившийся путник, не увлекая никого за собой… Впрочем, бывали и счастливые случаи, когда выжившие проводники в ад вели стражей порядка к месту экзекуции — дабы уничтожить тварей на месте преступления. Но никогда страдалец не находил ту лазейку, тот самый ход, что привел его в камеру пыток, хоть кричал и божился, тыча в невозмутимую гладь перегородки, что именно здесь зияла заклятая дыра. Стены как будто срастались и хранили враждебное молчание, покровительствуя взбесившимся крысам. Вскоре прекратилась и эта вялая охота, и нищенский оброк получил негласный статус. Время справедливости… Теперь попадавшиеся слыли психопатами или попросту манкирующими нормами приличия. «А, этот, — говорили об эксцентричном безумце, — он и в метро ночью сунется ради забавы, с такого станется…»
Рвань редко шаталась поодиночке, чаще — угрюмыми стайками человека по три, по четыре. Прославился, правда, один персонаж по прозвищу Вереск с громоздкой уродливой челюстью, выпирающей вперед, как набитый ящик комода. Глаза его, белесые и тусклые, тем не менее уверенно намечали будущую жертву. Очевидцы утверждали, будто Вереск не теребил всех подряд и не зыркал с просительным вожделением, как это делали прочие. Его гримаса, сродни маске предсмертного триумфа фанатиков сектантов, была предназначена только для одного, для избранного — и оказаться им мог любой, кого на сей раз приметил смрадный монстр. Вереск всегда был один. Он не слишком привередничал, но и не выказывал удовлетворения. Брал, что дают, но потом еще долго мерещился подающему в сумерках — на слепых лестницах, за гардинами, в пустынных кварталах, где гаражи да кошки. Он словно просил чего-то еще… Его ладонь с бугорками-обрубками вместо потерянных пальцев, задубевшая от потной грязи, ждала иного подаяния…
Д. не перебивал мэтра — ему было неудобно и жаль, но время ползло к дурному часу, а учительствующий старик, конечно, забыл о времени. Ему так редко удавалось наговориться. Д., мозгуя, как бы поделикатнее откланяться, уставился под стол, где неподвижным табуном выстроились банки-склянки. Одна из них, опрометчиво закупоренная крышкой, отливала серебром испарины, выступившей изнутри, и казалась наполненной металлическими блестками. «Ну да ладно, — встрепенулся наконец профессор, — заболтал я тебя. Дуй домой, а то поздненько. Гнусные нынче вещи творятся, как я слышал. Робингуды в метро шустрят, чтоб им пусто было. Перестрелять бы их всех, как собак бешеных. Хотя… уж если на роду что написано — никакая охрана не спасет, никакие строгости, никакой порядок».
У метро пританцовывала девочка на белых каблуках с рыжей собакой. Обе испуганные и злые, нехорошо покосившиеся в сторону Д. «Брехня, прорвемся», — неразумный, не поверил он им.
Платформа была пустынна и неукротимо светла стараниями ностальгических люстр, хранящих пыль десятилетий. Благоговейная мистическая дрожь охватила Д., когда он запрокинул голову и представил себя стариком, опалившим свое нутро о ход истории, стариком, чьи самые великие радости и провалы, и бросовые будни освещали эти ампирные люстры, величавые огоньки падшей империи. Впрочем, любимые фантазии сейчас не имели того волшебного вкуса, вполне понятная тревога замыливала глаз и в памяти замаячила невзрачная листовка, замеченная на входе. Все о том же: если в метро пусто — не рискуй шкурой, вылезай обратно и ночуй хоть в коробке из-под бананов, свернувшись зародышем, целее будешь. Бог высоко, он под землю не заглянет…
«Паникеры проклятые, — встряхнулся Д. — Бог, видите ли! Да он и на Землю не часто поглядывает, сие не аргумент, а призыв попрятаться в норы. Чем усерднее прячешься, тем азартнее тебя ищут!» Между тем станция и впрямь безмолвствовала. В вагон, если не в целый поезд, вошли только двое — Д. и задумчивый пьяный гражданин с сумкой через плечо и полным безразличием к окружающему. Он почти сразу погрузился в сновидения, мотая головой в такт ходу, изредка приоткрывая глаза и неловко втягивая сбежавшую слюнку. Так что, в сущности, Д. оказался один-одинешенек, когда в почти уже схлопнувшиеся двери протиснулся Вереск. Д. его узнал, как-никак фигура знаменитая. «Этого еще не хватало, вот непруха-то сказочная. Никогда не верил по-серьезному в этих тварей, и вот тебе на!» — залихорадило Д. Исход был ясен, и выбора не было. Вереск не тревожил спящих и немощных… Д. брезгливо впечатался в глубь сиденья. Он понял, что не собирается делиться своей мелочью. Из упрямства. Она ему и самому пригодится. А Вереск уже навис над ним уродливой глыбой, протягивая искалеченную пятерню.