Литмир - Электронная Библиотека

Грозовой ливень за несколько часов уничтожает водоохранные зеленые джунгли, гремучие мутные потоки черными языками зализывают узкую горловину устья и застывают тяжелой недвижной массой, навечно похоронив под своим тучным брюхом родниковое племя. И полноводный приток иссякает, хиреет, постепенно обнажая обескровленное, пересыхающее русло. По самому дну каменеет тонкая корка ила, трескается, рвется на части и, как береста на огне, скручивается по краям…

Пересыхающим руслом когда-то полноводной речки стала жизнь Семена Меркулова. Он пробыл недолго на родине, чуть больше месяца, и за это время понял, что здесь он не жилец. Родня, какая оставалась в хуторе, на каждом шагу вспоминала покойную семью, а это не обходилось без поминок, без бутылки самогона, без горячих разговоров и пьяных мужских слез.

Куда бы и к кому бы Семен ни зашел — везде его жалели, утешали, давали советы, учили, как жить дальше. Председатель колхоза прямо говорил:

— Жениться тебе, Семен, надо. Жизню налаживать надо.

Хуторские вдовы сдержанно и стыдливо привечали солдата, и за сдержанностью этой Семен видел лица тех, кто не вернулся домой. Ему становилось не по себе.

В его доме жила Татьяна Разогреева с двумя сиротами. Она было засобиралась освободить дом.

Меркулов молча смотрел на ее большие темные руки, перебирающие концы вылинявшего ситцевого платка, и слушал ее быстрый, извиняющийся говорок:

— Нам, Семен Игнатьич, на первых порах деться некуда было… А теперь пережили, колхоз новую хату обещает, люди помогают… Мы тут все в целости сберегли. Да ты сам погляди.

«Милая ты моя квартирантка! — думал Семен, глядя на желтое, исхудавшее лицо своей сверстницы, еще недавно беззаботно-голосистой, полнощекой, цветущей здоровой деревенской красотой. — И тебя вон как уходило. Мужа не дождалась, хата сгорела, дети разутые-раздетые… И сама — хоть в икону вставляй, живые мощи. Вот и скажи, кто больше горя хлебнул — мы там или они тут… Как же я стану выселять тебя из хаты? Как людям в глаза глядеть буду? Нет, уж, живи, горемычная подруга моя, тебе эта хата нужнее. А я теперь как перекати-поле…»

Семен заглянул в сараи, прошелся по двору, постоял у подгнившего сруба колодца и сказал, покачав головой:

— А к зиме надо бы кое-что подправить, крышу подкрыть. Ведь течет?

Татьяна поняла его слова по-своему, и от обиды дрогнул голос:

— Мы все подправим… сделаем.

— Вот так! — Семен весело подмигнул ей. — Завтра мне Сергея в помощники.

Сын Татьяны, четырнадцатилетний Сергей, искренне радовался Семену, заглядывал в глаза, ловил на лету каждое его слово и помощником был незаменимым. Он привез на тележке из лесу жердей и столбиков, нарезал хворосту, насобирал проволоки, и Семен, по-петушиному ковыляя на своей деревяшке, прилаживал перегородки в сараях, подпирал похилившиеся саманные стены, заплетал хворостом прорехи в плетнях. На крыше орудовал Сергей, он ловко подкрыл просевшие и подгнившие места, очесал солому, прибил свежие латки граблями и, не сдерживая радости, спросил:

— Ну как, дядь Семен, гожусь я в кровельщики?!

Меркулов нарочито строго, сдерживая восхищение развел руками:

— Это, брат, первый дожжик покажет.

Рыжий, с горячими веснушками на щеках, востроглазый мальчуган донельзя нравился Семену. Он весь сиял, светился то удивлением, то радостью, то восторгом, вертелся юлой и без умолку сыпал словами, звенел, как колокольчик.

— Манька! — кричал он на весь двор сестре и выпрямлялся от нетерпения, как бойцовский петух. — А ну скорей квасу неси, дядя Семен голосом не проведет, пить хочет!

У Семена становилось больно в глазах, тяжелый комок застревал в груди: он слышал в этом голосе другие, родные голоса, видел стриженые, крепко загорелые головы своих ребят.

Маша, шестнадцатилетняя девушка, розовощекая, с большими, точно спросонья, глазами, с толстой косой на плече, торопливо выносила из погреба запотевшую корчажку и неумело хмурила брови в сторону брата:

— Расшумелся, горластый… кур пугаешь!

Татьяна наблюдала за работой с молчаливой неловкостью, старалась избегать Семена, по вечерам уходила к соседям на посиделки.

— Ты вроде в обиде на меня? — спросил ее однажды Меркулов.

Татьяна смутилась, в больших строгих глазах ее проступила боль.

— А ты вроде слепой? — тихо спросила она, сдерживая дрожь в голосе. — Не догадываешься?

Меркулов пожал плечами. Татьяну прорвало:

— Мне из-за тебя житья нету!

Меркулов растерялся.

— Не надо мне твоей жалости, и дом твой не нужен. Я не нищая!

Татьяна тяжело, по-бабьи, расплакалась, волосы выбились из-под платка, снежно блеснув на солнце сединой.

Семен взял ее за руку, крепко сжал кисть.

— Дура баба!

Татьяна вытерла платком глаза и уже спокойнее сказала:

— Слепой ты и есть, Семен Игнатьич. Не в доме, конечно, дело.

— А в чем?

— В чем? — опять глаза ее зло сверкнули. — Послухай, что бабы в хуторе говорят! Ведь они меня поедом едят: приворожила, говорят, Меркулова, хочет женить на себе, он ей и дом отписал. Проходу не дают! Ведь ты сейчас на виду у всех вдов, за каждым шагом твоим глядят, молятся на тебя. Ты раскрой глаза, оглянись, сколько нас в хуторе! Пока не пристанешь к одной — разговоры не кончатся. И мне житья не будет. Не ходи ты больше, христом-богом прошу…

— Вон оно что, — Семен усмехнулся. — Стало быть, я женихом в хутор вернулся… А ты, стало быть, невеста, а?

И он натужно, с неприятной хрипотцой засмеялся.

Через несколько дней Семен уехал из хутора. Председатель колхоза попросил его зиму поработать на колхозной экспедиции в городе.

4

Первые месяцы жизни Меркулова в городе были однообразны, серы и безрадостны: сидячая работа сторожа изо дня в день, одни и те же обшарпанные углы, полуподвальная комнатушка с обвалившейся штукатуркой, долгие, как осенние ночи, думы.

Меркулов не замечал беспорядка вокруг себя: черный потолок, черные голые стены, прогнивший в одном углу и провалившийся пол, сырой подоконник и угол, где уже начинали расти тонкие синеватые грибы.

Столом служил большой фанерный ящик из-под папирос, вместо постели — шинель, (брошенная на пол, в головах — фуфайка. На широком подоконнике стояли самодельная электроплитка с алюминиевым погнутым чайником на ней, литровая банка с сахаром, солдатский котелок, тут же лежало несколько пачек чая.

Мысли Меркулова большей частью были о довоенной жизни. Он перебирал в памяти все, что мог вспомнить о Шуре, сыновьях, матери. Если бы его попросили рассказать, о чем думает он, наверное, запутался бы в двух словах, но в душе эти воспоминания запечатлелись как тихая, грустная музыка, непонятная никому, кроме него.

Она стала для Семена так же необходима, как хлеб, вода, сон и солнечный свет. Ее звучание заглушало суету просыпающегося города, торопливые утренние разговоры прохожих, гудение машин, пронзительные трамвайные звонки, короткий женский смех. Она проникала в самое сердце, заставляла забывать о времени, усталости, неудобствах.

Куда бы ты ни уехал, Семен Меркулов, — слышал он в этой музыке — где бы ни приютила тебя судьба, не найдется на целом свете такого хутора, как Свечников, где жили и умирали твои деды и прадеды и их кости покоятся на старом хуторском кладбище, где пережито все, что отпущено на твой век. Ты с молоком матери впитал здесь все, что человеку дается один раз в жизни. Все здесь любо и дорого сердцу.

Ты помнишь, Семен Меркулов, как в колхоз пришли первые трактора, как трещали они по хутору, оставляя за собой ровные цепочки следов от тяжелых железных колес с шипами и распространяя вокруг душистый керосиновый дымок, который мячиками вылетал из коротких выхлопных труб?

В тот день ты впервые почувствовал цепкий и решительный холодок на сердце и навек был покорен техникой. Сотни раз встречал ты рассветы и провожал закаты в степи, не отрывая рук от гладкого железного руля «Универсала», спал там же, в степи, в саманной хатке на полевом стане, богатырски похрапывая на жестких деревянных нарах.

24
{"b":"942597","o":1}