Этому смеху вторил говор, то тихий, то громкий, то возрастающий, то падающий до слабого шепота, то наконец совершенно замолкавший… И снова оживлялись речи, и тогда над шумом разговора раздавались взрывы хохота и рукоплесканий: то был смех царственный, раскатистый, смелый, который не боится, что его кто-нибудь осудит и пересмеет. При каждом таком взрыве часовой, расхаживавший с алебардой на плече под окнами, вздрагивал, поднимал кверху голову, вздыхал и шагал далее.
В этом ночном пире, происходившем под вой ночной бури, среди спящего замка и смиренно замолкавшей столицы, было что-то страшное…
Тут веселился король…
По возвращении из Польши такие ночные пирушки – немноголюдные, в кругу лишь нескольких приближенных, которых назовем, пожалуй, королевскими друзьями, – стали случаться гораздо чаще, чем прежде.
Август, побежденный неказистым Карлом XII, которого тогда в насмешку называли «полуголовым», стыдился показать глаза в многолюдные собрания, а между тем искал забав и развлечений, чтобы забыться, и потому собирал около себя кружок своих любимцев и пировал с ними. Здесь рекой лилось золотистое венгерское, которое ежегодно специально привозилось ко двору Августа из Венгрии, и самые неистовые кутежи шли вплоть до утра, пока наконец все собеседники его величества, перепившись, мало-помалу не сваливались под стол, где и засыпали без особого почета, между тем как самого разгулявшегося короля его верный Гофман отводил в опочивальню и укладывал в постель.
В этот кружок излюбленных жрецов Бахуса допускались очень немногие: тут были только самые преданные и самые любимые люди Августа. Особы, не пользовавшиеся большим его расположением, вероятно, и не захотели бы там быть, потому что после нескольких бокалов король для тех, кого недолюбливал, становился небезопасен: силища у него была геркулесова, гнев олимпийский, а власть неограниченная… В обыкновенные дни, когда он на кого-нибудь гневался, у него по лицу пробегала будто кровавая туча, глаза блистали и дрожали щеки, он отворачивался от того, кто его раздражал, и удерживался от вспышки, но за стаканом вина этого удерживания не было, и тогда… Не один уже вылетал из окна и падал на камни мощеного двора, чтобы более никогда не подниматься!
Гневался Август редко, но зато гнев его был страшнее грозы небесной. В обыденной жизни не было государя добрее и любезнее Августа. Замечали даже, что чем меньше он кого любил, тем любезнее он тому улыбался, и часто накануне ссылки в Кенигштейн, где его некоторые бывшие фавориты высиживали десятки лет в строгом заключении, Август обнимал обреченного в тюрьму и ласкал его как самого лучшего друга.
Но как бы там ни было, в описываемое время государю необходимо было развлекаться. Что же удивительного, если усердные люди прилагали особые старания?
Среди пирушки приводили двух голодных медведей и стравливали их или подпаивали нарочно завзятых недругов и потом подзадоривали одного против другого. Это было самое любимое развлечение короля, и если пьяные Фицтум, Фризен или Гойм после площадной перепалки на словах схватывались наконец врукопашную, король торжествовал и надрывался от веселого смеха… Это была одна из его невинных забав.
Поссорить своих приближенных между собою королю было очень нетрудно, потому что он всегда знал, кто с кем дружен, кто кого ненавидел, кто сколько захватил у него непозволительным образом денег из казны.
Он знал, что замышлял каждый придворный, а если не знал, то отгадывал… Кто все это ему нашептывал, о том все напрасно ломали себе головы и в конце концов дошли до того, что никто никому ни в чем не верил: брат боялся брата, муж скрывал свои мысли от жены, отец опасался сына… А король Август Сильный, видя все это, лишь потешался над всей своей дворней.
Август не уважал людей и свысока смотрел на житейскую комедию; можно сказать, что, презирая других, он даже не уважал и своих ролей в жизни: и Юпитером, и Геркулесом, и даже Бахусом он бывал самому себе в тягость.
В этот вечер король чувствовал такую грусть и тоску, что решил собрать всех своих министров, любимцев и придворных, напоить их и хорошенько перессорить, чтобы немного позабавиться.
Среди освещенной залы, одну стену которой занимал сверкающий хрусталем и серебром буфет с серебряной, в золотых обручах бочкой на самом видном месте, стоял длинный стол, за которым сидели товарищи королевских забав.
Тут были вновь прибывшие графы – Тарапель Лагнаско из Рима, Ваккербарт из Вены; затем придворные – Вацдорф по прозванию «мужик из Майнсфельда», Фюрстенберг, Имгоф, Фризен, Фицтум, Гойм и наконец несравненный по своим шуткам, по своему неисчерпаемому остроумию, всегда серьезный и хладнокровный, но способный рассмешить всех и каждого барон Фридрих Вильгельм Киан.
Король сидел в расстегнутом камзоле и жилете, подпершись локтем, погруженный в грустные думы. Его красивое лицо, обыкновенно ясное и покойное, теперь было омрачено предчувствием какого-то близкого горя. Перед ним стоял только что опорожненный бокал… Несколько пустых бутылок доказывали, что беседа началась уже давно, но на лице короля не было заметно хмеля… Янтарная влага не позлатила его мрачных дум.
Придворные балагурили и шутили, стараясь развлечь государя, но ничто не помогало: Август сидел, задумавшись, и, казалось, не слушал.
Обеспокоенные собутыльники искоса поглядывали на своего приунывшего владыку: веселье не ладилось.
На противоположном конце стола сидел также мрачный, нахмуренный Киан и, как бы подражая королю, тоже оперся на руку, так же вытянул ноги и так же вздыхал, уставясь глазами в потолок.
Он был грустен до смешного.
– Послушай, – шепнул Фюрстенберг, толкая локтем Ваккербарта (оба они были уже под хмельком), – посмотри, сделай милость, на нашего короля!.. Ведь это прескверно, что его сегодня ничем развеселить нельзя!.. Одиннадцатый час… он должен быть уже в полном кураже, а между тем… Право, это наша вина!
– Ну, я на себя этого не беру! Я здесь гость, – возразил Ваккербарт, – а что до вас, то, зная короля ближе, вы бы действительно, кажется, должны придумать, как помочь.
– Чем тут поможешь? Ясное дело, ему Любомирская надоела, – ввернул слово Тарапель.
– Ну, говоря по правде, я думаю, что и шведов ему тоже не очень легко переварить! – прошептал Ваккербарт.
– Эге! Шведов-то мы скоро забудем, их за нас кто-нибудь другой поколотит; в этом я твердо уверен, и нам тогда придется собирать только плоды… – заговорил, качаясь, Фюрстенберг. – Нет, не шведы его огорчают… а ему действительно надоела Любомирская… Нужно будет ему найти другую женщину.
– Да разве это так трудно? – шепнул, снова пожав плечами, Ваккербарт.
– Ну, вам и надо было опять разыскать в Вене другую Эстерле, – засмеялся Лагнаско.
И придворные начали шептаться между собой так тихо, что уж ничего не было слышно, потому что король, казалось, пробудился от сна и, обведя глазами своих собутыльников, остановил взор на бароне Киане, который продолжал сидеть в своей трагикомической позе. Взглянув на него, государь прыснул гомерическим хохотом.
Ничего более не требовалось всему обществу, чтобы разразиться, подобно эху, веселым смехом, хотя половина собеседников даже и не знали, чему его величество изволил рассмеяться. Один только Киан не шевельнулся и не дрогнул.
– Киан, – заговорил король, – что с тобой? Не изменила ли тебе любовница? Не обеднел ли ты, не обидел ли тебя какой недруг? Ты похож на Прометея, которому сказочный коршун выклевывает печень!
Киан повернулся в сторону короля тихо, как деревянная кукла, и глубоко вздохнул. От этого вздоха стоявший около него канделябр с шестью свечами загас и дым пополз по зале.
– Что с тобой, Киан? – спросил снова король.
– Я скорблю о несчастной участи нашего любезнейшего монарха! – важно отвечал Киан. – Какая печальная доля! Рожденный для счастья, с ангельской красотой, с геркулесовой силой, с возвышенным сердцем, непобедимым мужеством, словом, рожденный для того, чтобы видеть у своих ног целый свет, ты не имеешь ничего.