Литмир - Электронная Библиотека

Кюхельбекер читает в начале 1830-х гг. все произведения Вашингтона Ирвинга, какие попадаются ему в русских журналах. Это «История о приведениях», «Кухня в трактире, или Жених мертвец» и т. д. Ему нравятся «Лафертовская маковница» А. Погорельского и фантастические повести Вельтмана. Во всех произведениях его привлекает погруженность фантастических элементов в бытовую ткань фламандской школы. Так, в одном рассказе, вызвавшем восторг Кюхельбекера, жители провинциального немецкого городка верят в привидение, которое появляется раз в сто лет в виде жениха и убивает своих невест, сворачивая им шеи в свадебную ночь. Они принимают за вампира конкретного живого человека. Вампир в Пошехонье, по мнению Кюхельбекера, — гениальный замысел, для выполнения которого необходим могучий талант (с. 287 наст. изд.). В другом случае — в рассказе Ирвинга — друг убитого жениха приехал в дом невесты с печальной вестью о его смерти, но болтливая родня не дала ему и слова сказать, как он оказался в роли жениха. Невеста ему очень понравилась, тогда он разыграл роль жениха-мертвеца, увез девушку и обвенчался с нею. Рассказ ведется в трактире подвыпившим пожилым добродушным швейцарцем и насыщен грубоватым юмором: «Одна из тетушек, — говорит рассказчик, — особенно сокрушалась, что единственное привидение, которое в жизни своей ей случилось видеть, было живое творение, но племянница была совершенно довольна этим превращением».[1862]

В сказке Кюхельбекера «Пахом Степанов»[1863] собутыльником пьяного солдата является мертвец, с которым солдат выпивает на его могиле. Бытовая часть — кураж пьяного, поведение мертвеца, изображающего радушного целовальника, и т. п. — полностью достоверна и естественна; однако когда солдат просыпается наутро вместо избы на могиле в лесу и видит, что теплая овчина тулупа, которым накрыл его ночью целовальник, оказывается саваном, сюжет оборачивается трагически: солдат сходит с ума и становится частью лесной злой силы. Таким образом фантастика оборачивается реальностью. Впрочем, финальная строка сказки — нравоучение: «А солдат был хоть куда. Где вино — там и беда» — как бы намекает на наличие рассказчика, добродушно верящего в привидения и мертвецов и проповедующего народную мудрость, что вино до добра не доводит. Появление подобного рассказчика, заменившего лирического героя-поэта, приближенного к авторскому «я», — характерная черта русской поэзии этого времени, и черта эта была отмечена и воспринята Кюхельбекером.

Так, в «Библиотеке для чтения» за 1834 г. (No 1) он прочел стихотворение Пушкина «Гусар», после чего написал племянникам Б. и Н. Глинкам 18 октября 1834 г.: «По моему мнению, журналисты с ума сходили, когда было начали нас уверять, будто бы Пушкин остановился, даже подался назад. В этом «Гусаре» гетевская зрелость таланта. Если Полевые этого не чувствуют, тем хуже для них».[1864] Появление стихотворения с объективизированным простонародным героем-рассказчиком Кюхельбекер ощущает как новый шаг в творчестве друга, шаг, родственный тому пути, по которому идет он сам.

Вообще отношение Кюхельбекера к творчеству Пушкина, первого и лучшего, по его глубокому убеждению, поэта России, друга, верность и деятельная забота которого об узнике проверены годами, отмечено той же эволюцией, как все остальные литературно-эстетические воззрения Кюхельбекера.

Поэма «Руслан и Людмила» долго казалась Кюхельбекеру лучшим произведением Пушкина. В 1825 г. он не принял «Евгения Онегина»: «Господина Онегина (иначе же нельзя его назвать) читал, — есть места живые, блистательные: но неужели это поэзия? «Разговор с книгопродавцем» в моих глазах не в пример выше всего остального».[1865] Тогда же, в апреле 1825 г., пришел в восторг от пушкинских «Подражаний Корану», которые были близки Кюхельбекеру и Грибоедову и темой кары нечестивым за гордыню, и высоким стилем пламенного исступления. Столь же понравились Кюхельбекеру «Цыганы» — поэтической народностью в описании быта цыган, а главное тем, что романтическому опустошенному герою дана в этой поэме четкая авторская отрицательная характеристика.

В декабре 1831 г. в дневнике Кюхельбекер снова оценивает «Евгения Онегина» как слабую попытку передать потомству «наши нравы, наши обычаи, наш образ жизни», да еще снабженную «ювеналовскими выходками» против того, что поэт воспевает (с. 65 наст. изд.). В январе 1832 г. Кюхельбекер рассуждает о пушкинской «Полтаве» и находит, что поэт лишь прославил Полтавскую битву, но не описал ее, т. е. не использовал исторический материал для создания объективной эпической картины (с. 88 наст. изд.). В феврале 1832 г. ему кажется лучшей из всего «Евгения Онегина» восьмая глава, только что им прочитанная. Произведение, которое для всех его читателей, и потомков и современников, стало энциклопедией русской жизни, для Кюхельбекера оказалось дорого не изображением объективной картины, а той волной сопереживания, которое оно вызвало: «... для лицейского его товарища, для человека, который с ним вырос и его знает наизусть, как я, везде заметно чувство, коим Пушкин переполнен, хотя он, подобно своей Татьяне, и не хочет, чтоб об этом чувстве знал свет» (запись от 17 февраля 1832 г.).

Тогда же он начинает читать повести Пушкина. Сначала только «Гробовщик» (очевидно, сочетанием бытовой правды с элементом фантастики, столь нравящимся Кюхельбекеру), через некоторое время и «Станционный смотритель» останавливают на себе его внимание. В 1834 г. он с интересом читает в «Библиотеке для чтения» «Пиковую даму»: «В сказке старуха графиня и Лизавета Ивановна написаны мастерски, Германн хорош, но сбивается на модных героев» запись от 19 октября 1834 г.). А в 1839 г. Кюхельбекер убежденно классифицирует повести Пушкина по глубине и объективной значимости изображенной в них действительности: «Легко может статься, что «Капитанская дочь» и «Пиковая дама» лучше всего, что когда-нибудь написано Пушкиным». И пишет Наталье: ««Капитанская дочь» точно лучшая изо всех, «Станционный смотритель» — лучшая из тех, которые вышли под именем Белкина, прочие же, белкинские, особенно «Метель» — вздор и недостойны Пушкина, исключаю, однако, забавную сказку «Гробовщик»».[1866]

Изменилось и отношение Кюхельбекера к пушкинским стихам. В 1834 г. Кюхельбекер параллельно читает «Тартини» Кукольника и первую главу «Онегина», когда-то столь не полюбившуюся ему, мелкие стихотворения Пушкина и Катенина. 15 сентября он записывает в дневнике: «А что ни говори, любезный братец Павел Александрович, ты, конечно, человек с большим дарованием, но все не Пушкин; ты поэт-художник, он поэт-человек; твое искусство холодно — у него душа поэтическая». А на следующий день пишет о сочинениях Пушкина племяннику Николаю: «Читая их, я то рыдаю, как ребенок, то смеюсь, как старик, то пугаюсь, как горничная девка. Скажи ему, что я целую мысленно его перси и голову, уста и руки, согревшие и создавшие, высказавшие и начертавшие этот полный, разнообразный, роскошный поэтический мир. За «19 октября» я его лицейский должник. Долг, впрочем, во всех случаях неуплатимый: мне, во-первых, не написать ничего подобного, а во-вторых, то, что напишу, едва ли дойдет до него».[1867]

По иному счету идет теперь оценка стихотворений Пушкина. Те самые стихи, которые восхищали раньше, — «Подражания Корану» прежде всего, те, которые были написаны в манере исступленного восторга или экстаза обличения, близкого стилю самого Кюхельбекера 1820-х гг., сейчас кажутся — слишком обдуманными, рассчитанными на эффект, а потому — лишенными вдохновения. «Зато есть другие, менее блестящие, но мне особенно любезные. Вот некоторые: «Гроб юноши», «Коварность», «Воспоминание», «Ангел», «Ответ Анониму», «Зимний вечер», «19 октября»» (с. 363 наст. изд.). И особенно отмечено одно стихотворение: ««Чернь» всячески перл лирических стихотворений Пушкина» (запись 19 мая 1835 г.). В 1838 г. он повторит это мнение в письме к племянницам: «Чернь» — это пьеса, «далеко превосходящая внутренним достоинством и глубиною три четверти тех, которые в нынешнем собрании налицо <...> это, по моему мнению (а тут мое мнение, полагаю, имеет же некоторый вес), — лучшее, истинно шиллеровское, лирическое создание Пушкина».[1868]

209
{"b":"942505","o":1}