Глубокое сострадание, прозвучавшее в заключительных фразах показаний мичмана Бестужева, было вполне своевременно: показания Каховского ставили В. Кюхельбекера в ряд опаснейших преступников. Приговором суда он был отнесен к первому разряду виновных, заслуживших смертную казнь отсечением головы. По ходатайству великого князя Михаила Павловича смерть была заменена двадцатью годами каторги и пожизненным поселением в Сибири. Затем каторга заменена пятнадцатью годами одиночного тюремного заключения, сокращенными потом до десяти лет.
Из числа оставленных в живых декабристов страшнее этой судьбы была, пожалуй, только судьба Г. С. Батенькова, проведшего в одиночной камере Алексеевского равелина более двадцати лет.
«Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавною, неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения»,[1751] — так писал впоследствии Н. В. Басаргин, пробывший в одиночном заключении немногим более полугода, а затем около полутора лет — в общей камере с товарищами по судьбе, в ожидании отправки в Сибирь. Об «отдаленнейшей пустыне», где бы только можно было видеть свет и дышать воздухом, молил царя пять лет безвыходно заключенный в полутемную камеру Батеньков. «...в лучшие годы жизни удаленный от света, в разлуке с родными, со всем тем, что есть драгоценного в мире, один с тяжелою тоскою и ужаснейшим раскаянием заключен в 4 стены, где нет существа живого, которое бы усладило мою горесть, мое раскаяние, — вот моя участь!»[1752] — горестно писал П. А. Бестужев через полтора месяца одиночного заключения.
Кюхельбекеру предстояло провести в одиночестве десять лет. 25 июля 1826 г. он был вывезен из Петропавловской крепости в Шлиссельбург, в октябре 1827 г. переведен в Динабург, где содержался до 15 апреля 1831 г.; затем с 19 апреля по 7 октября 1831 г. он был заточен в Вышгородском замке г. Ревеля и, наконец, с 14 октября 1831 по 14 декабря 1835 г., т. е. по день освобождения, четыре года и два месяца провел в тюрьме г. Свеаборга.
«Долгие осенние и зимние вечера и нескончаемые ночи особенно утомительны в заключении. Я это испытал на себе. Без движения хорошего сна не могло быть, тем более что грудная боль и ломота в ногах не позволяла мне оставаться долго в одном положении. Как ни любил я чтение, но целый день и в особенности вечер при тусклом свете тоненькой сальной свечи или вонючего ночника читать постоянно было невозможно»,[1753] — так писал Басаргин. Для Кюхельбекера чтение и письмо были единственным занятием в течение десяти лет — занятием ежедневным и любимым, даже если приходилось читать журнал тридцатилетней давности, английскую грамматику или собрания лютеранских проповедей. Это кончилось слепотой в возрасте сорока шести лет; однако это же позволило Кюхельбекеру создать собственный литературно-критический журнал, каким по сути дела явился его дневник — замечательный духовный памятник декабристской эпохи, автор которого по праву может быть назван самым образованным и начитанным среди декабристов.
Только в течение трех с половиной лет из десяти, в Динабургской крепости, у Кюхельбекера были собеседники. Комендант Динабургской крепости генерал Егор Криштофович, родственник соседей Кюхельбекеров и Глинок по Закупскому имению, помещиков Криштофовичей, навещал узника сам и не препятствовал его общению с офицерами Динабургского гарнизона, среди которых были поэты П. П. Манасеин и А. А. Шишков, и с воспитанниками школы прапорщиков, горячо любящими литературу, — поляками Тадеушем Скржидлевским, Александром Понговским, Александром Рыпинским и др. Кюхельбекер был увлечен польской литературой, изучал с помощью своих юных друзей польский язык и польскую поэзию, а они в свою очередь преклонялись перед ним и восторженно отзывались о его творениях. «Не раз я с товарищем Александром Понговским или Тадеушем Скржидлевским, — вспоминает Рыпинский, — убегали из школы прапорщиков навещать его то в лазарет, то опять в тюрьму <...> Как ясный месяц блестит среди бесчисленного множества тусклых звезд, так и его благородное, бледное, исхудалое лицо с выразительными чертами выделялось сиянием духовной красоты среди огромной толпы преступников, одетых, как и он, в серый «мундир» отверженных. Сильное и закаленное сердце, должно быть, билось в его груди, если уста, этот верный передатчик наших чувств, никогда ни перед кем не произнесли ни слова жалобы на столь суровую долю».[1754] Рыпинский был не только почитателем, но и добровольным переписчиком произведений Кюхельбекера, — в частности, он переписывал для печати «прекрасную трагедию под заглавием «Шуйские», из времен захвата Москвы Жулкевским». «...это произведение его почтенная мать должна была анонимно опубликовать в его пользу. Меня привлекло к нему то, что в этом произведении он наделил нашего великого полководца благородным характером, а еще больше то, что он привел дословный перевод с польского речи Жулкевского, взятой из исторических песен уважаемого ветерана польской литературы, которого мы в нашем обществе по заслугам почитаем (т. е. из «Думы о Станиславе Жулкевском» Ю. Немцевича, — Н. К.). В этой работе мы сами все ему помогали», — писал Рыпинский.
Кюхельбекер читает по-польски стихотворения Ю. Немцевича и Э. Одынца, жалеет, что у него нет в оригинале сонетов Мицкевича, ранее известных ему в прозаическом переложении П. А. Вяземского, а сейчас появившихся в «Московском телеграфе» (1827, No 4). В 1830 г. уехавший в Ригу Скржидлевский присылает в крепость новые стихи Мицкевича — Рыпинскому для Кюхельбекера — «пусть он с Вами их прочтет».[1755] В этом же письме, переданном Кюхельбекеру нелегально, Скржидлевский сообщает ему лестный отзыв еще одного почитателя кюхельбекеровского творчества: «... я Вас всякой почти день вспоминаю с милым А. А. Бернгофом, стар<шим> учителем русской словесности Ригской гимназии. Дельвиг ему читал 17 июля сего года «Ижорского», и он не опомнится поныне с восхищения и уверяет, что Вы только можете разделять славу с Мицкевичем! — А если бы он прочел «Давида»?».
Поэты П. П. Манасеин и А. А. Шишков в динабургский период своей жизни явно находятся под влиянием личности и эстетических пристрастий Кюхельбекера. Думается, что не без воздействия вкусов Кюхельбекера, в частности, его пристального внимания к Востоку и восточной поэзии, Манасеин выбирает для перевода балладу Мицкевича «Фарис» (1828)-о польском исследователе Востока, знатоке рукописей, языков и нравов арабских племен В. Ржевуском, известном под именем эмира Тадж-уль-Фахра. Отклик на этот перевод, как на уже знакомый узнику ранее, есть в дневнике Кюхельбекера за 1834 г. Прочесть этот перевод Кюхельбекер мог только в Динабурге — кстати, при публикации в «Сыне отечества» под текстом Манасеин сделал помету: «Мая 30 дня. К<репость> Динабург».
Возможно, что вкусы и знания Кюхельбекера определили и круг занятий другого поэта и его динабургского собеседника, А. А. Шишкова, — именно в Динабурге Шишков переводит А. Мицкевича (отрывок из «Конрада Валленрода»), а также начинает переводить немецких романтиков: З. Вернера, Кернера, Раупаха и в особенности Л. Тика («Фортунат», «Эльфы», «Белокурый Экберт», «Руненберг» и др.). Пьесы, переведенные им, изданы в 1831 г. в четырех томах под названием «Избранный немецкий театр». В предисловии Шишкова к «Фортунату» явно прослеживаются кюхельбекеровские идеи о национальных корнях литературы, о связи романтической эстетики с народным творчеством своей страны. Драматизированное стихотворение Шишкова «Эльфа» 1828-1829 гг. напоминает соответствующие сцены с Совой и Сильфами из 1-го действия кюхельбекеровского «Ижорского», которое как раз в эти же годы он писал и читал своим динабургским друзьям.