Одна из его лучших мною виденных картин — «Поклонение волхвов»: оно служит украшением Лионской галереи. Рубенс не есть живописец Грации; но мальчик, который здесь между двумя волхвами, так мил, так прелестен, его голубые глаза так живы и в то же время исполнены такой доброты, что, кажется, сама Грация водила хотя раз рукою живописца силы. Но самая трудная задача картины разрешена в изображении царя эфиопского: в этой голове Рубенс показал себя истинно великим художником. Он безобразным чертам и смуглому цвету эфиопского лица придал столько благочестия и душевной теплоты, что забываешь его наружную отвратительностъ и с удовольствием останавливаешься на выражения.
Кисти Ван дер Мейдена[108] здесь — города Лиль и Кале; последний сколок не без достоинства: перед городом проходит конница, дождь начинает накрапывать; ветер поднимается и волнует верхи дерев; беспокойство распространяется между лошадьми: они встают на дыбы, машут гривами и предчувствуют непогоду.
В Дрездене я видел две картины Франциска Альбани,[109] живописца прекрасных детей и пригожих женщин; но, не знаю почему, они тогда на меня не сильно подействовали. Нет сомнения, что Дрезденская галерея чрезвычайно худо расположена, темна; кроме того, в ней столько превосходного, что, надеюсь, мои читатели мне простят, если, говоря о Рафаэле, Корреджио, Рубенсе, забыл я упомянуть о двух маленьких картинах Альбана, которые, кроме того, показались мне произведениями посредственными. В замену в Лионском музее два Альбана, на которых я не мог наглядеться. Один представляет крещение, другой Иоанна Предтечу, проповедующего в пустыне. Христос и его креститель окружены ангелами; над Иисусом парит в виде голубя дух святой; живописные берега Иордана представляют превосходно округленное целое. Теперь взгляните на спасителя: какая нежность и гармония в этом теле, какое смирение на этом лице! Взгляните на ангела, подающего ему полотенце: можно ли вообразить себе совершеннейшее соединение чистоты и прелести? Глядя на него, я просил прощения у Альбана, что в Дрездене осмелился подумать: он не стоит своей славы!
Иоанн возвещает пришествие спасителя мира: старцы и дети, мужчины и женщины внимают его таинственному слову. Некоторые сидят рядом на возвышении; другие слушают его стоя; третий расположились внизу на благоуханной, свежей траве. Между последними молодая женщина с грудным младенцем: ее глаза, облик, уста — все прелестно. Неподалеку от ней мы видим старика, который стоит здесь, чтобы представить красоту совершенно другого рода: прекрасная мать с своим младенцем представляет нам жизнь, старец — бессмертие.
Ужасный Эспаньелетто[110] меня заставил содрогнуться: он представил тело св. Франциска Ассиеского таким, каким оно долгое время виделось в церкви, посвященной ему папою Григорием IX, т. е. стоящим в углублении стены с отверстыми, обращенными к небу глазами. Признаюсь, я давно не видел ничего, возмутившего меня до такой степени.
Далее Перуджино, учитель Рафаэля, изобразил двух своих хранителей-святых Иакова и Григория, и я увидел на их лицах столько души, столько теплоты и благочестия, что от всего сердца полюбил их и охотно забыл неверную рисовку художника.
Но лучшая его картина изо всех мною виденных и, как уверял меня мой чичероне, умный француз, побывавший в Италии и Германии, изо всех им писанных — «Вознесение». Лица апостолов в самом деле неподражаемо выразительны, свежесть цветов чудесна; но и в этом во многих отношениях образцовом произведении Перуджино заплатил дань своему веку: он окружил спасителя какою-то радугою, которая, не имея ни малейшей воздушности, кажется, противится его парению. На лице Богоматери, стоящей впереди апостолов, что-то такое утешенное, уверенное, торжествующее, любящее, чему нет названия, что можно чувствовать и написать, но о чем едва ли можно в словах передать понятие. Перуджинова Мадонна, как говорят, служила образцом к славной Рафаэлевой святой Цецилии, находящейся ныне в Флоренции.
Но хотите ли вы видеть истинное вознесение на небо? Посмотрите на этот легкий, парящий эфирный образ пресвятой Девы[111] работы Гвидо Рени. Вот, без сомнения, лучшее украшение Лионской галереи. Трудно, я готов сказать — невозможно, вообразить себе большей гармонии во всех частях, нежнейшего расцвечения и большей легкости; выражение истине и чисто; Божественная вся уже принадлежит небу; земные страдания ее исчезли, и в душу ее нисходит блаженство вечное.
Расставаясь с Лионом, замечу здесь чудное свойство французских простолюдинов придавать неизвестным им словам знакомое для них значение. Наемный слуга, которого мы взяли в Лионе, несколько раз заметил, что А. Л., когда зовет своих людей, кличет: «Кто там?». Ему вообразилось, что это, верно, имя одного из них. Однажды он слышит, что зовут, вбегает и говорит: «Il n'y a personne; votre valet de chambre Кто там vient de sortir!».[112]
ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ЮЖНОЙ ФРАНЦИИ
30 декабря <1820>
(11 января <1821>).
Между Авиньоном и Марселем мы остановились в Э (Aix), в светлом чистом городе, славном своим деревянным маслом, лучшим во всем Провансе; кроме того, здесь училище правоведения, семинария и множество ключей и родников: некоторые из них теплые.
В Э не менее остатков древности, нежели в Авиньоне и в других городах Южной Франции. Более всего поразили меня огромные[113] столпы из красного гранита, которые теперь находятся в одной из Эских церквей — и совершенно целы. Но Э приятен и в других отношениях: широкие чистые улицы украшены аллеями; одна из mix напоминает в уменьшенном виде прекрасную берлинскую улицу Unter den Linden. Вообще Э имеет какое-то сходство с столицею Пруссии, и можно подумать, что Э часть Берлина, перенесенная в Прованс волшебником. В городской думе видели мы памятник, воздвигнутый великому Виллару[114] его сыном: оба они были королевскими наместниками в Провансе. Известно, что имя крещения Виллара было Гектор; надпись на памятнике следующая:
Hic novus Hector, quern contra nullus Achilles.[115]
Мы обошли весь город и в каждой улице встречали следы римского владычества: развалины, надписи, целые здания; опасаясь пропустить что-нибудь важное, касающееся до древностей Прованса, я подходил ко всем старым строениям, если только где примечал надписи; вдруг вижу издали очень ясную, врезанную в камень перед церковью большими твердыми буквами, я бегу, подзываю других и читаю: «Il est expressement defendu de faire ceans aucune ordure». — !!![116]
31 декабря 1820
(12 января <1821>). Марсель.
Во всем пространстве от Э до Марселя нет ни одной деревни, и при всем том я не видывал столь населенной полосы: вся она покрыта бастидами (дачами эских и марсельских жителей) и мызами здешних фермье (однодворцев), живущих не вместе в деревнях, а порознь в хуторах. Провансальские домики чрезвычайно красивы, но не совершенно одинакой постройки с теми, которые мы видели в окрестностях Лиона. Между Авиньоном и Э народ имеет большое сходство с италианцами; их наречие (Romanza, lingua rustica) гораздо более похоже на язык последних, нежели на французский. Приближаясь к древней Массилии и приморским Альпам, встречаешь племя, которое, конечно, говорит тем же патуа,[117] но по своей наружности, гордой и величественной, как будто бы приближается к испанцам: глядя на пастухов, рассыпавших своих овец и коз по скалам и скатам гор, я удивлялся, с какою величавостью (грандецою) с высоты утеса они смотрели в голубую даль и как театрально набрасывали на себя разодранные плащи. В Марселе мы узнали, что здесь действительно довольно много переселенцев из Каталонии и еще более потомков прежних выходцев как из сего, так и из других королевств Испании.