Литмир - Электронная Библиотека

Дрезденская галерея богата прелестными видами кисти Рюйсдаля, Клод-Лоррена, Дитриха, Бергема, Ван-дер-Нира. Меня особенно привлекали сколки Рюйсдаля; я не мог наглядеться на его славную ловлю:[53] редкий лес, сквозь него проглядывает палевый свет утреннего солнца и отражается в реке; деревья освещены волшебным образом; их призраки полосят воду, куда спасается олень от преследующих его всадников. Но к чему описывать виды, произведения живописи: они меня очаровывали, потому что напоминали мне природу; теперь же передо мною сама она, божественная! Скоро минет осень, скоро пройдет зима, и она в своем вешнем одеянии примет меня в свои объятия, — может быть, под небом благословенного Прованса!

Ни слова также о славных картинах Теньера, Вувермана, Розы-ди-Тиволи, Снейдерса, которых здесь довольно большое число: вы, друзья, их знаете, хотя и не видели. Теньер, всегда однообразный и отвратительный, в Дрездене тот же, что в С.-Петербурге: у него везде пьяные мужики, растрепанные солдаты, толстые бабы, грубые пляски, карты и вино. Вуверман неутомим в представлении дыма, пальбы, беспорядка, белых лошадей, желтых кафтанов и голубых перевязей. Роза-ди-Тиволи, или, правильнее, Филипп Роз, в двадцати картинах представляет одно и то же: темно-синий воздух, коров и горы, горы, коров и темно-синий воздух. Снейдерсовы изображения животных и растений превосходны, но, видевши одно, можно сказать: я видел все.

Письмо XX

6 (18) ноября. Дрезден.

В последние часы нашей бытности в Дрездене я беседую с вами, мои милые! Надеюсь, что мне удастся описать вам еще хотя часть внутренней галереи: я ей принес большие жертвы, не успел видеть ни славного зеленого свода, где; как у нас в московской Грановитой Палате, хранится царская утварь — венец, скипетр, алмазы Электоров и королей Саксонских, ни собрания древностей, ни оружейной палаты, которая, говорят, важна и занимательна. Каждое почти утро был я в галерее, смотрел и учился; чувствую, что влияние картин на мое воображение было благодетельно: призраки и мечты, которые являлись душе моей, тревожили ее, но исчезали в туманах, когда устремлял на них взоры; эти призраки носятся теперь передо мною, как прежде, но, кажется, получили более ясности, более определенности.

Наконец вижу самое тебя, труженица, чудное создание Баттониевой кисти![54] я любил тебя, восхищался тобою и в слабых списках и подражаниях: здесь ты сама передо мною! взгляните на шелк ее бледно-золотых волос, которые падают на светлую шею и благоуханное лоно! Взгляните на розовые персты, на руки, сжатые с чувством глубоким, истинным, трогательным, на свежие пурпуровые уста, на прелестную складь (драпировку) ее голубого одеяния! Здесь чистое выражение раскаяния, скорби, задумчивости во всех чертах! Магдалина, простершись в уединенной пещере, оплакивает свои заблуждения: отказываясь от них, она переносит в свое святилище то же сердце, которое было, может быть, причиною ее падения, но и в самом падении возвышало ее над толпой тех, коих добродетель — одна мертвая холодность. Отец любви ее принял с милосердием!

Мила, очень мила головка девушки, которая стоит на коленях перед умирающей Лукрецией в картине Франциска Молы.[55] С красноречивым отчаянием она смотрит на ту, которая уже не будет ей сестрою, другом, наставницей; с страстным, судорожным чувством она ломает руки: к такой печали и к такой привязанности способны одни женщины, зато только и им так к лицу горесть! Признаюсь, это смуглое личико с своими живыми полуденными глазками, с своими каштановыми волосами, которые прелестным беспорядком округляют все ее очерки, несколько раз удерживало меня перед довольно посредственным, впрочем, произведением.

Заметим мимоходом смелое наклонение тела спасителева и смелое падение, одежды его в «Вознесении» Бастиана Рикчи:[56] в самом деле здесь что-то сверхъестественное, парящее, и остановимся перед изображением Афродиты и ее сына[57] кисти сладостного Гвида Рени!

Письмо XXI

8 (20) ноября. Лейпциг.

Остановитесь перед картиною Гвида Рени; рассматривайте ее; а я, друзья, должен на время вас оставить, должен попросить вас подождать, пока мое тело будет в Веймаре; тогда воображение досужным часом может опять перенестись с вами в Дрезденскую галерею и быть вашим чичероне.

Сюда, в Лейпциг, приехали мы вчера поутру. Прощаясь с госпожою фон дер Реке, я у ней в доме самым неожиданным образом нашел родственника; он живописец, имя его Резелер; пламенная, добрая душа; точно таким воображал я себе художника вроде тех, которых описывает Гете. Я был у него вечером, а потом на другой день поутру: он ввел меня в семейство свое с тем радушием, которое в наше время, кажется, может иметь только поэт или художник, неиспорченные дети природы. Все дышит у него в доме теплою любовью к добру и к прекрасному: его жена и старшая дочь Аделаида соединяют заботливость, неутомимость и опрятность добрых немецких хозяек со вкусом и воображением питомиц Аполлоновых; Резелер сам человек большой начитанности, заменяющей ему ученость — иногда тяжелую и неприветливую; она при его живой фантазии не лишает его простоты и свободы в словах и движениях. Его лиценачертания и картины имеют большое достоинство, и он, пользуясь в Германии заслуженною известностию, любим и почитаем особенно русскими, посещающими Дрезден.

Я привез сюда письмо от госпожи фон дер Реке к известному немецкому писателю Клодиусу;[58] вчера я был у него. Его не было дома, и меня приняла его милая, прелестная супруга, Элизина воспитанница; я с лишком полчаса просидел с нею глаз на глаз в ее будуаре — положение для меня чрезвычайно новое и привлекательное! Умный, живой разговор с прекрасною женщиною получает в уединении несказанную прелесть: зачем же по сю пору не сижу возле нее на софе в сумрачном кабинете, где все дышит изящным, где красота, поэзия, живопись, ваяние восхищают душу? Я здесь в холодном тесном углу, где нас трое и где у меня окостенели пальцы! Но я сегодня у ней обедаю!

Вчера я был в здешнем театре;[59] представляли большую комедию в пяти действиях. Она была исполнена двусмыслиц и бессмыслиц насчет европейских государей: партер молчал и принимал все шутки автора с большим равнодушием. В Саксонии король не обращает внимания на безделицы, которые сами по себе никак не могут быть опасными для правителя и только тогда получают важность, когда назовешь их важными. Между актерами Лейпцигского театра есть некоторые довольно хорошие: лучший из них некто Штейн. Он в помянутой комедии представлял молодого человека, которого уверили, что одна девушка смертельно влюблена в него и потому только не хочет показать своей страсти, что боится его насмешек: должно знать, что они друг с другом в явной войне колкостей. Молодой человек, не без внутренней склонности к своей прелестной неприятельнице, желает облегчить ей признание, употребляет разные способы и, когда они все ему не удаются, наконец говорит ей напрямик, что она любит его. Можно вообразить ее ответ: она перерывает его громким хохотом и уходит. Герой не хочет показать своего недоумения, прогуливается по комнате и напевает вполголоса песенку, но вдруг выбегает и с громом, в котором вдруг обнаруживается вся его досада, захлопывает за собою дверь. Вот черта мастерская: подобные отличают комического актера от низкого шута.

Я никогда в С.-Петербурге так не мерзнул, как здесь! Проклятые здешние печи не греют, двойных окон нет, а между тем на дворе бесподобнейший снег и мороз, какого лучше нельзя желать и в России.

Лейпциг — пригожий, светлый город: он кипит жизнию и деятельностию; жители отличаются особенною тонкостию, вежливостию в обращении: я здесь ничего не заметил похожего на провинциальные нравы; Лейпциг по справедливости заслуживает название Афин Германии.

10
{"b":"942505","o":1}