Богослужение удивило Качура, но, подумал он, в Грязном Доле оно и не может быть иным. Здесь даже ладан пах не так, как в других церквах, и свечи горели не так торжественно. Все было каким-то обыденным, скучным, земным: священник расхаживал перед алтарем твердым, тяжелым шагом, будто шел в поле за плугом, дароносицу открывал мозолистой, крестьянской рукой, будто дверь на сеновал. После даров он прошел в ризницу, снял с себя облачение и поднялся на кафедру. Перекрестился, произнес молитву и высморкался в большой зеленый платок. К удивлению Качура, в тот же миг вытащили платки все мужчины и женщины; старый крестьянин, который стоял в дверях, высморкался пальцами на пол. Затем священник сказал:
— Христиане! В Грязный Дол прибыл новый учитель, молодой господин, вон он стоит возле ризницы.
Все повернулись к Качуру.
— Обходитесь с ним по-хорошему. А не то дело со мной будете иметь. Чего это смеется тот сорванец? Ну-ка ты, там рядом, возьми-ка его за уши и отдери как следует! Не вздумайте поступать с новым учителем, как вы поступали с прежним — загнали его, разбойники, прямо в ад! Если хоть один дотронется до него или косо посмотрит, я ему так надеру уши, что всю жизнь будет помнить! А за отпущением грехов пусть тогда идет себе к Наце в Разор или же к Берлинчеку в Мочильник: у меня он его не получит. Детей посылайте в школу по силе возможности. Коли на полях нечего делать, пусть без дела не болтаются, не сбивают гнезда да не гоняют мяч. Чтобы я ни одного сопляка на улице не видал. Поколочу без всякого милосердия, а к отцу пошлю жандармов. Что вы думаете, учителю зря платят? Он воровал бы наши деньги, если бы стоял с указкой в пустой школе. Что бы вы сказали, если бы я обедни не служил, не исповедовал вас и не причащал? Деньги брал бы, а ничего не делал? Учителю тоже надо сказать, чтобы он сопляков в церковь водил, школил бы их как следует, крепко драл, когда требуется. А требуется это всегда. Они все равно ничему не научатся, потому что дурни, но хоть палки будут бояться. Надо еще сказать вам вот о чем: не воруйте, не деритесь в трактирах, мужики пусть оставят в покое баб, а бабы не изводят мужиков, а то беда будет! Аминь.
Во время этой странной проповеди и после нее, пока продолжалась обедня, Качур только изредка взглядывал на девушку в красном платке, но стоило ему зажмурить глаза, как она вставала перед его глазами, как живая. Взглянув на нее последний раз, он вышел из церкви и пошел к священнику.
Больше всего его поразило то, что, кроме красной кофты, девушка ничем не походила на Минку: ее лицо не отличалось белизной раскаленной стали, ее глаза не были черными и не блестели, губы не усмехались. И тем не менее сердце его трепетало, кровь обращалась быстрее, хотя голова оставалась холодной.
Священник весело поздоровался с ним. Он сидел за столом, засучив рукава и сняв воротник. Тут же он налил себе и Качуру водки.
— Таких проповедей я еще не слыхал, — улыбнулся Качур.
— А чем не хороша? — серьезно возразил ему священник. — А что бы вы стали проповедовать этим дуракам и разбойникам?
Качур почувствовал, что священник прав, и промолчал. Обедали быстро: подавала полная толстомордая баба, неприветливо поглядывавшая на Качура. Священник пальцем указал на нее:
— От такой труднее избавиться, чем от законной жены. Думаете, я могу ее прогнать? Она мне устроит такую головомойку, что впору будет самому бежать из дома. И опять все пригорело…
— Бог знает, у кого больше пригорело! — ответила женщина, окинула обоих презрительным взглядом и хлопнула за собой дверью.
— Знаете, чего она злится? Что я вас еще вчера вечером не затащил к себе и что я не хочу, чтобы она здесь сидела. Она молодых людей любит.
Сложив руки на животе, он громко засмеялся.
— Ну, довольно об этом. Надолго к нам, как думаете?
— Никак. Не думал я приезжать сюда и не думаю, чтобы что-нибудь изменилось, если бы я захотел уехать. Одно только думаю, что долго не протяну, потому что кончу, может быть, так же печально, как мой предшественник и коллега.
— Привыкнуть надо, вот и все. Я вот привык. Не тянет меня теперь никуда, и даже, если бы и захотел уехать, люди не пустили бы, загородили бы дорогу косами. И куда мне? Прожил я здесь двадцать лет, омужичился. Разве я смог бы жить по-иному? Здесь только один выход: будь таким, как все, или погибай! Теперь я и не хочу никуда. Да и куда? На меня везде смотрели бы как на белую ворону.
— Вас сюда в наказание послали?
— Разумеется! Кто же станет проситься в Грязный Дол? А за что наказали, я уж и не помню точно. Когда человек привыкает к тюрьме, он забывает свое преступление. И вы, молодой человек, тоже будете разбрасывать навоз.
— Разве нет другой возможности? Ведь можно думать, читать!
— Нет! Посмотрите на мою библиотеку: один требник, и все. Было еще несколько книг, но, кажется, кухарка растапливала ими печку, и я не стану ее за это бранить. Размышления, книги — все это расслабляет волю человека, делает его недовольным, больным. А вот поработайте в поле, походите за скотом — и вас не будут беспокоить никакие мысли, и вы доживете до глубокой старости. Мне уже семьдесят лет, а я уложу вас на лопатки, как ребенка. И до ста лет доживу!
— Зачем?
— Смотрите, какие у него мысли! Такие мысли наводят скуку и уныние. Зачем жить? Каждое лето я живу в заботах об урожае, о скоте, волнуюсь, какой будет сбор с прихода; так проходят и весна, и лето, и осень, и зима. А вы сидите над книгами и вздыхаете: зачем жить? Слыхал я о людях, что кончают самоубийством: это как раз те, которые занимаются книгами, ни один крестьянин еще не повесился, так же как и о пшеничном колосе не слыхать было, чтобы он сам с собою покончил.
Качур был подавлен: что-то тяжелое, мертвое легло ему на сердце.
— Что же тогда отличает человека от животного?
— Вера.
Качур опустил голову.
— Но ведь не вся ваша жизнь, господин священник, в этих двадцати годах! До этого вы ведь тоже жили!.. Ну, перед тем как провинились.
Священник отвернулся и, полузакрыв глаза, смотрел куда-то вдаль.
— Не вся! Что было со мной раньше? К чему вспоминать? — Он усмехнулся, и необычный мягкий свет озарил его лицо. — Тогда я был бунтарь! Давно это было!.. Раньше времени стал я на путь народолюбца. Теперь легче: каждый капеллан может без опаски быть народолюбцем, а раньше не так… Молод я был и глуп. В молодости человек думает, что весь мир вертится вокруг него. Долг, святое призвание, высокие задачи… и если он не выполнит их, что будет с бедным народом! А все дело в том, что у него слишком много крови! И у меня ее был излишек. И что вы думаете, в чем состояло мое святое призвание? Обучал парней патриотическим песням, которые теперь поют спьяну. От Косеского я приходил в восторг! От Томана также!{15} Что Томан, жив еще?
— Умер.
— Ну, дай бог ему вечный покой. А каково ваше призвание? Ваша цель?
Качур покраснел, не зная, что ответить.
— Что-нибудь такое, как у всех? Народом увлекаетесь, да? — Он глянул в окно и вскочил из-за стола.
— Вот проклятый молокосос! Даже зимой не оставляют в покое мой сад! Подождал бы хоть, паршивец, чтобы груши поспели. Знаю я тебя, Мркинов ты.
Отошел от окна, красный и сердитый.
— Нарочно приходит и незрелые груши таскает. Ни за что не возитесь с народом! Он лучше вас знает, что ему нужно: ест, пьет и умирает. Что ему надо? С народом возятся те, что изменили ему. Сами стали иными, чужими, и думают, что и народ тоже должен стать другим. Смотрите, я сжился с ним, обитаю здесь больше двадцати лет и не верю, чтобы ему хотелось из этой грязи выбраться на какие-то высоты… Пусть остается там, где есть! Саранча на поле, овод на лошади, муха в трактире.
Священник встал из-за стола. Качур начал прощаться.
— Заходите ко мне, только не слишком часто: у меня дел много. А со школой не создавайте себе лишних хлопот, все равно ничего не добьетесь. Прощайте!
Качур вышел, не зная, куда ему направиться. Своей комнаты он боялся, улицы были пустые и печальные; голые, грязные холмы дремали над котловиной — не на чем глазу отдохнуть, нечем сердцу порадоваться. На околице, у подножья холма, стоял длинный, низкий, очень грязный и скучный дом, над дверью которого висел пучок стружек. Изнутри голосов не слышалось, а стекла были настолько грязны, что через них нельзя было ничего разглядеть.