Он кричал и рубил воздух ладонью, решительно расхаживая по комнате, останавливаясь временами перед Францкой в ожидании ответа и потом снова пускаясь ходить. Когда он устал, гнев его постепенно сменился детской, плаксивой обидой. Он громко вздыхал и причитал, что все его презирают и ненавидят, что он слишком добрый и жалостливый человек и потому у него такая проклятая… проклятая жизнь.
— Не будь тебя, не будь детей, я бы теперь не голодал… О, я бы нашел себе невесту, которая принесла бы мне в дом что-нибудь получше старых тряпок…
Францку хлестнули эти слова, она заплакала и вышла из комнаты. Мальчики, вернувшиеся из школы, пошли за матерью в кухню, а отец отправился в распивочную.
Михов едва сознавал, почему вдруг в нем возникла такая глубокая ненависть к жене. Предложив ему пойти к «этому бездельнику», она грубо пробудила его от снов, от пьяной лени, в которой он уже начал чувствовать себя удобно. «Работай, Михов! — позвала она. — У тебя дети и жена, а ты шляешься по кабакам, читаешь романы, пропиваешь последние гроши… Работай, Михов, дети голодают, твои дети! Работай, Михов, жена побирается ради тебя, а ты пропиваешь выклянченные ею гроши! Работай, Михов, поклонись негодяю, который тебя обокрал!»
В глубине души Михов сознавал, что жена права, и потому ненавидел ее. Он постоянно читал в ее глазах призыв: «Поклонись, поклонись ради детей!» — и отвечал ей вслух, отвечал мыслям, которые, как ему казалось, светятся в ее глазах, отвечал сам себе и оправдывался, взволнованный и трепещущий, когда внутренний голос шептал ему: «Она права, подчинись, жена побирается ради тебя, а твои дети голодают!»
Он больше не мог жить дома — открывал книгу, надевал очки, но читать не мог. Когда жена входила в комнату, он вздрагивал, воображая, что она молча упрекает его, глядит на него укоризненным взглядом. Книга летела в угол.
— Не смотри на меня так! — кричал он. — Ты думаешь, мне приятно? Я бы лучше работал, чем читал!
В фантазии, в романы проникали ее упреки, прокрадывались заботы, и среди приятных мечтаний его словно кто-то схватывал за грудь:
«Михов, жена побирается ради тебя!»
И он злобно взглядывал на жену, которая молча сидела у стола, штопая детское белье.
— Я тебя тоже кормил, работал на тебя! Взяла бы да вышла за кого-нибудь другого, раз хотела в шляпе ходить!
Для Францки жизнь стала страшнее, чем раньше, когда муж мирно сидел за столом и читал или тихонько, почти стыдливо отправлялся в распивочную; раньше он ни разу не сказал ей худого слова, разговаривали они мало, но дружелюбно, а иногда он по-ребячьи рассказывал разные истории. Теперь он изменился — стал вспыльчив и злобен, а Францка не знала, в чем ее вина. Она не решалась смотреть ему в лицо, чтобы не раздражить его, и стискивала зубы, чтобы не выдать слез, так как он их не любил. Она стала беспокойной и боязливой, припомнила давнюю молодость и заколдованный дом, где она служила у злой старухи и ходила на цыпочках, робко и приниженно, по темным сеням, по большим комнатам, куда никогда не заглядывало солнце…
Михов не вылезал из кабака; когда не было денег, он просиживал целые часы над одним стаканчиком. В помещении, низком, темном и грязном, было хорошо натоплено; компания устраивалась за круглым столом около печки; все они были друзья-приятели и знали друг друга до тонкостей, хотя и не походили друг на друга образом мыслей и характерами. О событиях в местечке, о господах и о людях, имевших каждый день каравай хлеба на столе, они толковали несколько свысока. Только стряпчий не позволял себе ничего непочтительного, качал головой и в достойных и мирных выражениях отвечал на шуточки, отпускаемые другими. Почти каждый год в компании появлялся кто-то новый; сначала он чувствовал себя несколько отчужденно и не мог свободно участвовать в разговорах; он еще кипятился, проклинал, жаловался; но со временем привыкал к новым приятелям и к водке, утихомиривался; если был холост, ходил грязный и оборванный и напивался каждый вечер, как другие. Дверь закрылась за ним, жизнь выбросила его за порог, он лежал поверженный и уже не думал о том, чтоб вернуться назад.
Михов успокоился только внешне, сердце у него ныло, голову переполняли мучительные мысли. Жизнь и его вышвырнула за порог; он был слишком слаб для того, чтобы встать и вернуться, хотя бы по дороге пришлось десять раз падать на колени, однако не так слаб, чтобы не стремиться назад, не подсматривать жадными и тоскующими глазами в замочную скважину двери, ведущей в другой мир, где люди счастливы, и пьют вино, и ездят в экипажах, и бросают деньги на ветер. Когда ему было восемнадцать лет, он отправился странствовать и теперь смутно, как прекрасный сон, припоминал красоту и богатство больших городов, тогда ему казалось, что все это богатство принадлежало и ему. Теперь на его мечты легла большая черная тень, грызущая забота, но тем слаще были они в те краткие часы, когда он мог отдаваться им полностью.
С того вечера, когда он возненавидел жену и почувствовал, что в то же время боится ее, с той поры, как ему стало стыдно возвращаться домой пьяным, потому что дети прятались от него и выглядывали из угла любопытно и испуганно, с той поры, как он понял, что у него нет больше дома, в нем зашевелилась мысль, наполовину серьезная, наполовину фантастическая, которая уже не оставляла его, Михов пленился ею и держал в тайне. Ему захотелось бежать, оставить жену и детей и бежать; когда у него не стало дома, в нем проснулся бродяга, тот самый бродяга, что живет во всех слабых душах, во всех фантазерах и во всех несчастных. Быть одному — о, совсем одному, легкому и свободному, там, в просторном мире, где стоит только руку протянуть, чтобы загребать богатство полными горстями… Иногда, сидя дома, он начинал всерьез думать об отъезде. Он гадал, в какую сторону двинуться и как начать новую жизнь. «Э, работу я найду повсюду!» — говорил он себе, и сразу же грезы уносились ввысь, в туманную даль…
Миновала зима, снег на холме таял, и вниз по улице бежали ручьи. Михов был болен от тоски. Как-то поздно ночью он проснулся и увидел жену, которая сидела за столом и шила.
— Что ты делаешь, Францка? Ведь уже поздно! Который час?
— Второй. Я шью для Майерицы, утром надо отнести.
Михов немного помолчал, а потом приподнялся на постели.
— Францка!
Она бросила взгляд в его сторону и продолжала шить. Глаза смотрели мутно; она устала, голова совсем отупела, она шила и почти спала, с усилием прислушиваясь к его голосу.
— Францка, я уеду!
Он произнес эти слова странным тоном, наполовину просительным, наполовину враждебным. Она вздрогнула и очнулась, руки упали на колени.
— Я уеду, Францка! Нельзя больше так жить. Я не могу — или я уеду, или повешусь. Ты работаешь вместо меня, чтобы я пьянствовал, а дети голодают и боятся меня, я им больше не отец… Я не могу так, Францка, я уеду.
Он ждал ответа, но Францка молчала.
— Свет велик, работу я везде найду. Каждый месяц буду тебе посылать деньги, Францка… Там заработки совсем другие. А когда хорошо устроюсь, вы ко мне приедете, ты и дети… Здесь мы все погибнем, Францка; грех тут жить, все равно, что видеть смерть и не бежать от нее…
— Если ты думаешь, что так будет лучше, поезжай, — ответила Францка глубоким, тихим голосом. Михов вскоре заснул, погрузившись в приятные сны, а Францка еще долго плакала. Прежде чем лечь, она взяла лампу и осветила его лицо. Она стояла у постели, и слезы капали на одеяло. Она вспоминала вечера, когда оба они стояли под каштаном и говорили о прекрасном будущем, которое их ждет. Теперь лицо его было старым, лоб избороздили морщины, только губы чуть заметно усмехались под редкими усами.
«Уедет, и больше я его не увижу!» — осенило ее. Она ему не препятствовала — видела в его глазах страстное желание бежать и страх, как бы она не сказала: «Здесь у тебя дети — что станет с детьми?» Она ему не препятствовала, но сердце обливалось кровью: «Уедет, и больше я его не увижу! — Ее пронзило глубокое сострадание, жалость, и стало страшно за него. — Что там будет с ним, он ведь такой неловкий и пугливый, шагу ступить не умеет, бедный!.. Затолкают его, отпихнут в сторону, и так он затеряется и умрет один, и не найдется человека, который бы его утешил. Умрет на дороге, и люди будут ходить мимо и пинать его…»