Литмир - Электронная Библиотека

Берта чувствовала, что Сливар постепенно от нее отдаляется; ее слабые руки не могли его удержать, он уходил все дальше, она теряла его. Он не сказал ей ни одного обидного слова, и если порой смотрел на нее не слишком приветливо, то это был случайный, мимолетный взгляд, возможно, даже непроизвольный, неосознанный. Но лицо его становилось отчужденным, он уходил, и слабые руки Берты не могли его удержать.

Вот и стала возвращаться к ней давнишняя, хорошо знакомая, сладостная и щемящая тоска по веселой, солнечной, весенней жизни. Берта противилась и радовалась ей одновременно. Опять настали долгие, томительные часы, когда глаза устремлялись куда-то вдаль, а губы подрагивали от волнения. Мечты становились все упоительней по мере того, как возрастали заботы, которые уже не таились где-то в сторонке, а заглядывали в дом, подкрадываясь все ближе, назойливые и несносные.

Деньги, полученные Сливаром как аванс за памятник, растаяли за каких-нибудь два месяца, половину их потратили во время болезни Берты. Пособия из Любляны до сих пор не было — Сливар опасался, что его вообще не пришлют; продать он тоже ничего не смог. Торговец посмотрел его работы и только пожал плечами, засмеявшись:

— Вы что, за дурака меня принимаете? Кто станет покупать такие сумасбродные штуки? Их не поставишь ни в одну комнату — еще и перепугаешься, если глянешь ненароком. Это вы, видно, просто забавлялись.

Сливар не очень удивился, ему даже польстило, что работы его — «сумасбродные». Он больше не убирал их и старательно не завешивал. «Нарочно не стану прятать; если они не подходят ни для одной комнаты, то для моей мастерской они как раз подходят; пусть сумасбродные, зато мои, я их создал для себя, чужие руки только осквернили бы их, да и чужие глаза — тупые и бессмысленные — тоже. Работы мои испугали торгаша, а для меня они тем более святы».

Обещая Берте, что жить они будут теперь «совсем иначе», Сливар не слишком в это верил. Он понимал, что к лучшему ничего не изменится, наоборот, станет еще хуже, и впереди их ждет сплошной мрак. Но все в нем словно пошатнулось и оборвалось. У него не было больше охоты искать какой-то выход, о чем-то думать, снова стремиться вверх; он уже не строил никаких планов. «Пусть будет так, как есть; если наш корабль сам поплывет вперед — хорошо, если нет — пусть себе стоит на месте и истлевает». Иногда на него находила ярость. В такие минуты он думал язвительно и с презрением и о себе, и о своих близких. «Хотел бы я знать, что будет дальше; любопытно, что бывает, если человек усядется сложа руки и не желает шевельнуться, даже если его толкают со всех сторон… Может, я должен искать ремесленную работу? Тьфу! Я ею сыт по горло, и так слишком много марал ею руки. Каждому свое: ремесленнику — ремесло, а мне — свободное искусство. Если такой работы нет, я тут ни при чем, виноват не я, а мое естество. И люди виноваты; нет человека, который был бы вправе оскорбиться, если бы я плюнул в его сторону. Меня так долго пинали, что я докатился до «сумасбродных» поделок… проклятый торгаш!..»

Работа над памятником неизвестному поэту двигалась медленно. Сливар изваял бюст более чем в натуральную величину, но радости эта могучая, величественная голова ему больше не доставляла. Взявшись с жадной поспешностью за первый эскиз, Сливар вложил в него всю свою душу, и теперь основная работа казалась ему скучной и даже нелепой. «Какое мне дело до этого человека, которого я никогда не видел? На улице встречаются лица куда более интересные — почему им не ставят памятников? Это было бы куда лучше!»

Он представил себе женский образ, красивый нос, упрямые губы, стройную фигуру, и руки его играючи принялись за глину. Ему захотелось оживить воображаемую модель, чтобы под руками у него затрепетала плоть и из глины родилась совершенно новая жизнь, очищенная в его душе. Но едва возликовали его руки, как мысль рассеялась, и радость улетучилась.

После таких минут взлета и злости его одолевала страшная усталость. Лечь бы и лежать без мыслей в голове, без тоски и тревоги. И пусть жизнь идет себе дальше без него, мимо него. Лежать бы и слушать, как шумной чередой проходят мимо люди, бунтуют, вздыхают, а он только иногда улыбается в спокойном забытьи, жалея людей, которые толпою идут по пыльной дороге и стонут, истерзанные, закованные в кандалы… А может быть, все-таки его захватило бы томление по чему-то иному, глубоко в сердце зашевелилось бы тихое, неосознанное раскаяние? Ведь мимо него проходили бы и другие люди — веселые, легкие, с сияющими как солнце глазами, с цветами в волосах — те, что идут путем избранников. Оба потока несут свои волны почти рядом, один вверх, другой вниз, они почти соприкасаются, порой чуть ли не пересекаются, и все же между ними преграда до самых небес, оба течения наглухо разгорожены, чтобы не забрел какой-нибудь погибший а число избранных и чтобы несметные ряды закованных и измученных не отягчали веселые сердца избранников. Они проходят мимо, совсем рядом, не видя и не зная друг друга, лишь изредка идущие по солнечной стороне слышат приглушенные стоны, долетающие из дальней дали, и лишь время от времени усталые, окровавленные странники, замедлив шаги, слушают с затуманенными мечтою глазами звуки небесной музыки, доносящейся неизвестно откуда… Так они и будут идти мимо него, лежащего с крепко закрытыми глазами, и лишь иногда во сне непроизвольно задрожат его губы.

Но даже когда он погружался в такие видения, его не покидали назойливые, несносные заботы. Он был подобен железнодорожному обходчику, который лежит на скамье одетый и спит так крепко, что не пошевельнется, если кто-нибудь крикнет ему в самое ухо, и в то же время во сне тщательно отсчитывает часы и минуты, — он встанет, едва послышится дальний, глухой перестук колес, и выйдет к поезду твердым шагом, широко открыв глаза, но сделает это во сне — ему будет сниться три года назад умерший сын, служивший в солдатах; вернувшись на свою скамейку, обходчик закроет глаза, продолжая спать и одновременно тщательно отсчитывать часы и минуты.

В мозгу у Сливара, словно гнойная рана, непрестанно сверлила и саднила докучливая забота. Сливар хотел забыть о ней, но не мог отвлечься ни на минуту, все его мысли пропитались гнойным зловонием и стали от этого гнусного недуга злыми, болезненными и грязными.

«Я ведь странник, как сказал обо мне Байт, я мечтатель, как назвал меня Тратник, зачем мне навязали это тяжкое бремя, которое я не в силах нести? Теперь эти люди смотрят на меня в ожидании хлеба — заработайте его сами, у меня его нет! Я путник, забредший к вам совершенно случайно — всего лишь переночевать, зачем вы удержали меня и повисли на мне? Неужели вы не заметили, что я скиталец?.. Я обманул вас, солгал вам? Все странники лгут, таков уж обычай, иначе и быть не может. Вы сами должны были догадаться и насильно вложить мне в руку дорожный посох! Ты, Берта, должна была все предвидеть, мы оба поплакали бы и распрощались, а в сердце осталась бы прекрасная память. Но теперь тебе плохо и страшно, а мне еще хуже и еще страшней… Я принял на душу тяжкий грех, связав вашу судьбу со своей скитальческой участью. Вот мы и идем теперь, прикованные друг к другу, как перепуганные дети в грозу и ливень, бредем и падаем на колени… Ты должна была все предвидеть, Берта!..»

Случилось это в конце июня — вечером Берта постучалась в двери его мастерской. Войдя смущенно и робко, она остановилась у самых дверей.

— Павле, на завтра у нас ничего не осталось… еле на сегодня хватило.

— У меня тоже ничего нет, — ответил он холодно, не взглянув ей в лицо.

— Но…

— Что «но»? Ведь было достаточно денег, на что их потратили?

Он хорошо знал, на что их потратили, просто хотел ее обидеть.

— Я ничего не смог продать, торговцы не покупают мои работы — их нельзя поставить ни в одну комнату, вообще они ни на что не годятся, вот, смотри!

Она так испугалась, что побледнела.

— Что же теперь будет?

— А я почем знаю? Если удастся найти работу — хорошо, если нет — пусть будет что будет… Триста гульденов получу еще за эту ерунду, — он показал на завешанный бюст неизвестного поэта, — но двести из них я должен вернуть Тратнику, а пришлют ли что из Любляны, еще вопрос, может, только зимой… Вот так-то, Берта! А теперь готовься — я не знаю, как быть, и ничего не могу поделать.

29
{"b":"942019","o":1}