Я кивнул. Заметил ли Бог, что он описывает потерю сознания и кому, будто это места, а не состояния?
Доктор Сол небрежно бросает маркеры на стол.
– Маленький совет, – рычит он, когда мы выходим, – в следующий раз вместо песка бери зубную пасту.
Пока я возвращаюсь к лифту, чтобы спуститься на второй этаж, я не перестаю думать о том, что расскажу сегодня отцу. Может быть, о модели Сола. Об этом мире кругов.
Интересно, видят ли сны люди, которые уже за зоной сна? И отличается ли искусственная кома, вызванная лекарствами, от настоящей? Понимает ли человек в коме, что он в коме? Когда я сплю, я не знаю, что сплю. Может быть, кома – это разновидность жизни без осознания, что ты не живешь? Как в фильме «Матрица»?
В последние несколько дней у меня порой появлялось ощущение, что я чувствую своего отца. В нем возникало беспокойство. Словно он – и об этих мыслях я ни за что не расскажу Скотту – бредет в лабиринте из тьмы и страха и пытается найти дорогу назад, в реальность. Сейчас я понимаю, что, возможно, так и есть. Если бодрствование, сон и кома – это не состояния, а места, то мой отец где-то между этими пространствами.
Или мирами. Зонами, которые все темнее по мере продвижения к смерти.
Пока я жду лифт, представляю себе эти миры как огромные подземные темницы.
Они располагаются друг над другом, как диски, и становятся все непостижимее по мере удаления от точки бодрствования. Никто не знает, как все выглядит у самых пределов. Возможно, совсем иначе. Возможно, кома – никакая не зона тьмы. Возможно, в коме все выглядит так же, как в жизни, в зоне бодрствования? Где я сижу и жду, когда отец сожмет мне руку. Чтобы он хоть раз приблизился к точке бодрствования, пройдя через все лабиринты, пространства и сумраки. По лестницам и коридорам, которые внезапно откроются перед ним в тумане медикаментозных грез и снов и за доли секунды выведут на поверхность, минуя все промежуточные зоны между бодрствованием и смертью.
Если он сожмет мою руку, значит он все еще тут.
– Я тут, Сэм, тут… даже если я где-то в другом месте. Я возвращаюсь.
Но он до сих пор так и не пожал мою руку. Ни после первой операции, ни после второй, когда они залатали его разорвавшуюся селезенку и вставили спицы в сломанную руку, ни спустя десять дней.
Может, сегодня?
ЭДДИ
– У вас сегодня раздраженный вид, миссис Томлин.
– Я не раздражена, доктор Фосс.
– Конечно-конечно. Простите.
– Я в ярости невероятной. Чувствуете разницу?
– Само собой разумеется, миссис Томлин. – Доктор Фосс продолжает источать любезность, словно дворецкий, угощающий чаем. И тем не менее я слышу, как становлюсь все громче. Внутри меня все кричит от страха, я будто подстреленный зверь.
– Вы хоть что-то делаете? Или просто оставили его помирать, ведь иначе он выльется вам в копеечку?
Я вижу лицо доктора Фосса в зеркале, он всегда стоит позади. В помещении с кафельным полом и ярким освещением, где я ежедневно на протяжении четырнадцати дней надеваю и снимаю стерильный халат, дезинфицирую руки до локтей и натягиваю овальную белую маску, закрывающую рот и нос. Доктор Фосс едва заметно сжимает губы и опускает глаза. Я задела его.
Слава богу. В каком-то смысле я благодарна за то, что в английских больницах еще остались люди, которых можно задеть. У тех, кого можно задеть, есть чувства, а у кого есть чувства, тот умеет сочувствовать.
– Простите. Обычно я не такая. Надеюсь…
Доктор Фосс улыбается из любезности, повторяет «конечно-конечно» и помогает мне завязать сине-зеленый халат для посетителей. Судя по тому, как он стоит, ходит и выполняет свою работу, он мог бы стать высокообразованным камердинером королевы или благородным, хорошо воспитанным шпионом. Он из той редкой породы джентльменов, которые во время кораблекрушения будут, не теряя мужества, стоять на палубе тонущего судна до тех пор, пока женщины и дети не окажутся в полной безопасности.
Он даже по-джентльменски поправил мне на затылке резинку от защитной повязки. Осторожно, словно я вот-вот взорвусь.
Локтем нажимаю на дозатор на кафельной стене и растираю дезинфицирующий гель по рукам. Они дрожат. Загорелые руки, вымазанные чернилами, дрожат, словно крылья.
– Будьте снисходительны к себе, – говорит он мягко.
Ну конечно, именно этого мне и не хватает. Никогда не бываю к себе снисходительной. По большей части я себя даже не люблю. Я еще раз с силой нажимаю на дозатор, лишь бы не смотреть на Фосса.
– Каждому пациенту нужен человек, который верит в него. Верьте в мистера Скиннера, миссис Томлин! Если у него будет веский повод проснуться, то…
Я хочу спросить Фосса, из какой подборки пожеланий взял он эту банальщину. Хочу выпалить ему в лицо, что я для мистера Скиннера не являюсь веским поводом, во всяком случае достаточно веским. Два года назад Генри красноречиво дал мне это понять, когда закончились наши отношения, длившиеся без малого три года, в которых все шло наперекосяк, которые постоянно ставились на паузу, когда я порой месяцами не видела его. Он дал мне понять, что я не та женщина, рядом с которой он хотел быть до конца своих дней.
Тогда я впервые сказала Генри: «Я люблю тебя, мне нужен только ты, сейчас и навеки, в этой жизни и во всех последующих».
А он ответил: «А я тебя нет».
И свет померк.
Я только-только перестала стыдиться.
Только-только перестала скучать по нему.
Только-только обуздала эту тоску, для которой нет слов, нет логического объяснения.
Только-только начала рассматривать возможность другой жизни, с другим мужчиной! И вот Генри насильно катапультируется назад, в мои дни, мои ночи, мысли и чувства.
Когда я услышала, как полицейский произносит его имя: «Вам знаком Генри Мало Скиннер?» – в моей голове тут же всплыли три воспоминания.
Тепло его гладкой кожи, тяжесть его тела.
Ночь на пляже, зеленые метеориты в небе, и как мы рассказывали друг другу о нашем детстве.
И выражение его лица, когда он уходил.
То, что Генри отметил меня в своем телефоне и на вклеенной в заграничный паспорт бумажке как контактное лицо «в экстренных случаях» и даже составил на мое имя «распоряжение пациента»[9], стало для меня такой же неожиданностью, как и звонок из полиции, раздавшийся пятнадцать дней назад. Двое служащих – стеснительный толстяк и беспокойная рыжая дама – были несколько сбиты с толку, когда я объяснила им, что не являюсь ни спутницей жизни Генри, ни его невестой, ни даже кузиной. И что видела его последний раз около двух лет назад. Второго января 2014 года, примерно без четверти девять.
– Я люблю тебя, мне нужен только ты, сейчас и навеки, в этой жизни и во всех последующих.
– А я тебя нет.
После этой фразы я дала ему пощечину и выставила вон.
– Убирайся! – кричала я, но в действительности хотела сказать: «Останься!» – Убирайся! – орала я, но внутри умоляла: «Люби меня!» – Убирайся, будь ты проклят! – в действительности значило: «Уходи, пока я не унизилась еще больше!»
Он ушел.
Никогда не забуду выражение его лица, когда он, стоя у порога, еще раз обернулся, будто не мог осознать факт своего ухода и, вдруг обнаружив себя по ту сторону нашего времени, спрашивал себя, каким образом перешагнул границу.
Помню отчаяние в его глазах.
Я чуть не сказала: «Останься!» и «Не важно все это, ты не обязан любить меня!».
Я думала именно так. Моя любовь была больше, чем желание быть любимой. Еще горше, чем отсутствие взаимности, оказалось то, что ему не нужна моя любовь.
Не имею ни малейшего понятия, нормально ли это.
Два года я тосковала по Генри каждый божий день, потом встретила Уайлдера Гласса, который меня обожает и хочет быть со мной. Я уже не та женщина, которая так сильно любила Генри М. Скиннера, что хотела прожить с ним эту жизнь и все последующие. Нет. То старое «я» – всего-навсего сброшенная оболочка, при воспоминании о которой у меня от стыда бегут мурашки по коже.