Мне становится ясно, как сильно могут любить отцы, если любят своих детей. Как сильно любил меня мой отец, и как мне его не хватает.
В ту же секунду сердце мое сжимается от стыда.
Сэм.
Любит ли его кто-нибудь? Есть ли у него отец, который его любит, ведь меня рядом нет? Я схожу с ума от одной мысли об этом. Схожу с ума от вины и стыда. Замерев, я вцепляюсь в Эдди. Заметила ли она?
Я никогда не врал ей. Мы не должны друг другу ничего, кроме правды. Но я молчу.
– Как звали твоего отца? – спрашиваю я ее, и голос мой не срывается, как ни странно. Должен был сорваться, как должно было прерваться мое молчание, как должно было разбиться мое сердце.
– Эдвард, – отвечает она. – Вообще-то, он всегда был Эдом, а я – Эдди. Я была его маленьким переизданием, порой я так себя и ощущаю: словно большая часть моего «я» умерла. Более умная. Более любящая.
Она берет мою руку и кладет ее на грудь – там, где бьется ее сердце. Ее доброе, любимое, благородное сердце.
Как она может быть с кем-то вроде меня?
– Мне до сих пор иногда хочется позвать его, чтобы рассказать что-то. Болезненный импульс, как желание пошевелить сломанной ногой без гипса. А иногда я закрываю глаза и пытаюсь услышать его. Его совет.
Она поворачивается ко мне в моих объятиях.
Это краткие моменты. Но все, что мне действительно нужно, что всегда было нужно, – просто обнимать ее.
– А ты, незнакомец? Тебе когда-нибудь снился твой отец? – спрашивает она.
Вот так просто и спрашивает, такова Эдди, нет в ней робости, нет страха боли.
Не хочу ей врать, никогда. Пожалуйста, не спрашивай меня больше. Никогда.
Я вздыхаю. И киваю. Желание спастись бегством всегда при мне, и достаточно малейшего повода, чтобы оно вновь взыграло.
– Да. По большей части отец в моих снах не знает, что он мертв, – признаюсь я. – И я ему этого не говорю, наслаждаюсь этими моментами с ним, беседой, возможностью побыть вместе в комнате, в одной машине.
И по морю идти, последняя свобода, но этого мне не облечь в слова.
Как часто мне снился этот сон! Снова и снова! И каждый раз отец не догадывается о том, что сейчас на нас обрушится волна, каждый раз я не успеваю подскочить к нему, не успеваю вовремя заметить, не успеваю крепко его схватить. Я рассказал Эдди только, что отец утонул во время рыбалки, но умолчал о том, что был с ним.
Не сказал и о том, что я постоянно путаюсь между былью и небылью.
Он ли отпустил мою руку?
Или я его?
Первое лето перешло в первую осень, первую зиму, весну, стало первым годом, перевалило на второй, и потом началось наше последнее лето.
Эдди никогда не говорила: «Останься!», не говорила: «Не уходи!» – и потому я всегда возвращался. У нее я часто проводил первые ночи и дни в спячке, как полумертвый. Потому что сна в транзитных зонах, в залах ожидания, в поездах и междугородних автобусах всегда было недостаточно и потому что обычно я не мог заснуть глубоко и надолго.
Порой я представлял себе, как все могло бы сложиться, если бы я провел остаток своей жизни с Эдди: меня точно никогда больше не мучила бы бессонница.
Была ли это любовь?
Или благодарность?
Я не питал особого доверия к своей способности любить людей. Моя любовь была немощной. Малодушной.
Порой после служебных командировок я уже был в Лондоне, но не сообщал Эдди, что вернулся. Она не заслуживала, чтобы я использовал ее в качестве подушки для отдыха. В такие ночи я, как и прежде, не шел домой, избегал света и слишком пустых комнат своей квартиры. И только когда уже не мог выдерживать усталость, когда дни и очертания предметов начинали рябить перед глазами, я все же отправлялся к ней. И ключ всегда был на месте.
Последний день начался с мягкого солнечного света. Стоял октябрь.
Я вижу Эдди, как она опускает указательный палец в стоящую на газу кастрюльку с молоком, чтобы проверить, достаточно ли оно нагрелось для ее кофе. Она делает так всегда, давно на автомате, она сделала бы то же самое, даже если б молоко уже начинало пениться.
Когда она оборачивается, я быстро закрываю глаза. Сам не понимаю зачем, ведь я часами могу наблюдать за ней. Смотреть на ее голые ноги под рубашкой, на морщинки на лбу, на губы, дующие на горячее молоко. Мы часто смотрим друг на друга, находясь в разных углах комнаты, мы разговариваем взглядами, но в этот раз я скрываю от нее то, что сейчас наблюдал за ней.
Меня что-то пугает.
Ее взгляд. И то, что в нем читалось сегодня.
Сегодня.
Я чувствую ее тень, когда она босая ступает на белую простыню, чувствую легкую прохладу ее тени на своем лице.
Я чувствую, как скольжу к критической точке, словно по мокрому травяному откосу. Это одно из тех «сегодня», когда жизнь поворачивает либо в одну, либо в другую сторону.
Мне хочется откинуть одеяло, чтобы она прилегла, спиной ко мне. Чтобы не видела меня. Чтобы молчала.
Но Эдди не молчит.
– Я люблю тебя, – говорит она. – Я люблю тебя, мне нужен только ты, сейчас и навеки, в этой жизни и во всех последующих.
Я открываю глаза.
– А я тебя нет, – отвечаю я ей.
Эдди смотрит на меня так, будто я ударил ее без предупреждения.
В ту же секунду я понял, что солгал. Но от стыда и смущения упорно продолжаю молчать, вместо того чтобы немедленно взять свои слова обратно: «Я люблю тебя! Я просто запаниковал. Прости, я могу все объяснить или не могу, но…»
Момент упущен, и я вижу, как Эдди закрывает дверь, которую три лета держала для меня открытой, открытой настежь. Вижу, как жизнь, которую я только что мог бы начать, все быстрее отдаляется от меня, словно бревно, сброшенное в бурный речной поток.
– Нет, – прошу я, и просьба моя касается расставания, но ее голос дрожит от боли, когда она рычит мне в ответ:
– Вон! Исчезни! Прочь! Прочь!
Голос отказал. Из-за того, что мне известно: я только что разбил Эдди сердце, я слышу, как оно кричит, хотя сама Эдди, бледная, овладела собой и требует: «Убирайся, Генри. Исчезни!»
Я встаю, одеваюсь, она не смотрит на меня. Я чувствую, как исчезаю, как уменьшаюсь в размерах, потому что ее глаза больше не смотрят на меня.
Но мне так и не удается хоть что-то выдавить из себя, не получается пройти три метра до нее, туда, где я смогу слышать ее дыхание. Она не плачет.
Господи, что же я натворил?
Я беру свою сумку и иду к двери.
Что я тут делаю?
Я оборачиваюсь, и смотрю прямо в ее подернутые зимним холодом глаза, и загадываю, МОЛЮ, чтобы она хоть что-то сказала. Чтобы сказала «Останься!», или «Не уходи!», или «Ты ведь соврал?».
Потому что именно это я и сделал.
Я понимаю это, потому что боль нарастает, и только сейчас я распознаю сопровождающее эту боль чувство.
Так, значит, это и есть любовь?
Я не в состоянии что-либо произнести.
В молчании уходит жизнь, будто я сам отгородился от всего, что могло произойти.
Любовь, дети, ночи, когда я снова мог бы спать. Больше никакого страха смерти.
Когда семь дней спустя я попытался найти ключ в потайном месте, его там не было.
СЭМ
– Черт! – ругается Скотт, когда мы переходим по мосту к станции «Хаммерсмит». Он никак не может успокоиться, ведь мы идем в издательство Эдди «Реалити крэш». Но пытается скрыть свое волнение: держит в руке незажженную сигарету, надел солнечные очки и нарядился, как французские экзистенциалисты на фотографиях семидесятых годов. Черная водолазка, серые штаны, высоко поднятый ворот пиджака.
– Черт! – повторяет он, – мы совершенно не подготовлены к реальной жизни, mon ami. Я имею в виду арендную плату, страховки, смерть… Есть у нас обо всем об этом хоть какое-то представление? – Он держит сигарету большим и указательным пальцем и водит ею по воздуху. – Вместо этого нас посылают на экзамены по векторной геометрии и аминокислотам. Только тебя, мой бунтарь по недоразумению, не могут туда отправить. Ты вообще собираешься возвращаться к учебе или будешь и дальше игнорировать экзамены и наблюдать закат своего недалекого будущего?