Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Хорошо. Пойдём.

По коридору общежития они шли молча. Он чуть отставал от неё, буквально на полшага. Смотрел, тайком, как мальчишка, боясь, что она заметит, на её ровный, тонкий профиль, на тёмный завиток, выбившийся из причёски и падающий на нежную белую шею. Её волосы, которые она коротко стригла лет с шестнадцати, сейчас отросли, и она закалывала их, собирая на затылке, но эти упрямые завитки, непослушные жёсткие прядки всё равно вылезали, топорщились в разные стороны, как в детстве.

— А знаешь, Паша, — сказала она, не останавливаясь и не поворачивая к нему головы. — Знаешь, мне кажется, я уже привыкла к тому, что ты такой.

— Какой такой? — тупо спросил он.

Но она не ответила. Опять замолчала, ушла в себя.

Ключ в замочной скважине тихо звякнул, проворачиваясь. Дверь, не дожидаясь, когда её толкнут, медленно отворилась.

Он понимал, что сейчас нельзя просто подойти, обнять, поцеловать, нельзя притянуть к себе, найти губами её рот, горячий и жадный, нельзя обхватить руками, нежно и сильно сдавив плечи — ничего это сейчас не сработает. И даже наоборот, станет только хуже.

— Какой такой? — повторил он свой вопрос.

Она наконец посмотрела на него и улыбнулась.

— Помнишь наши детские споры, Паша? Все те теоретические дилеммы, которые ставил перед нами Иосиф Давыдович. Все эти абстрактные разговоры, что первично: общественное или частное.

— Ну я тогда был таким дураком, — осторожно заметил он.

— А брось, — она подняла руки, вынимая из волос заколку, и прядки чёрных волос с облегчением упали ей на плечи. — Ты и сейчас такой же дурак. Если уж оперировать этим понятием.

Белый халат, который она сняла с себя, повис на спинке стула.

— Я тогда тебя не понимала и сильно злилась. Потому что у меня в голове никак не укладывалось. Мне казалось: вот же мой товарищ, Паша Савельев, который за своих друзей и близких пойдёт в огонь и воду, и это было просто и ясно, как дважды два. А потом ты говорил Иосифу Давыдовичу, что человечество, непонятное, абстрактное человечество, в котором и Борькин отчим, и Змея, и эта дура Мосина, что это вот человечество почему-то для тебя первично. Первичнее, чем я, чем Борька… Мне казалось это неправильным.

— Ань, просто…

— Не перебивай меня, пожалуйста, — попросила она. — А то я так и не соберусь сказать тебе всего. Переломным моментом стало, знаешь что? Когда Иосиф Давыдович стал рассказывать о второй мировой войне. О самом её начале. Помнишь, он говорил, как бежали люди из нацисткой Германии? Евреи и просто несогласные. Сколько им приходилось всего преодолевать, чтобы спастись. Иногда у них получалось. Иногда не получалось. И ещё мы тогда все здорово поцапались, помнишь?

— Смутно, — признался Павел.

Он и правда почти не помнил всех этих детских споров — в памяти осталось что-то туманное, зыбкое, какие-то обрывки, взрывающиеся ослепительными вспышками и тут же гаснущие, общий фон, приглушающий яркость тех далёких дней.

— Мы с Борькой до хрипоты с тобой спорили, пытались доказать, что первостепенная задача человека спасти своих близких. Вырвать их из лап ужаса и смерти. А ты упёрся и ни в какую: бежать нельзя, надо сражаться. И никакие аргументы на тебя не действовали. А ещё, Иосиф Давыдович тогда тебя поддержал. На моей памяти это был первый и, пожалуй, единственный раз, когда он принял чью-то сторону. Он тогда сказал, он сказал…, — она наморщила лоб, пытаясь, видимо, вспомнить дословно всё, произнесённое старым учителем, а потом неожиданно отчеканила так, что не оставалось ни тени сомнений, что это именно те самые слова. — Убегая, нельзя остановить зло.

Павел всё ещё никак не мог взять в толк, о чём это она. Как события, случившиеся на Земле двести с лишним лет назад, связаны с тем, что он сегодня повёл себя, как последний придурок, наплевав, забыв про тех, кто ему дорог. И она опять увидела, что до него не доходит, покачала головой, не скрывая усмешки.

— Спаслись тогда сотни, ну может тысячи. А погибли миллионы. Вот, что пытался объяснить нам с Борей Иосиф Давыдович. Те, кто бежал, покупали себя места на свой последний корабль, но платили они не деньгами. Платили они чужими жизнями. Мы с Борей этого не понимали, а ты уже тогда понимал. Или не понимал, но в тебе это… встроено что ли. Но я ведь даже не про это хотела тебе сказать.

Анна присела на кровать, посмотрела на него, и он, повинуясь её взгляду, сел рядом. Их плечи не соприкасались, но было ощущение, что они, даже так, сидя отодвинувшись друг от друга, являют собой единое целое.

— Я всё равно на тебя злилась, и слова Иосифа Давыдовича не спасали. Они были вроде и правильные, но получалось, что, появись сейчас Гитлер, и ты вместо того, чтобы спасать меня и себя, потом что ну зачем мне жизнь без тебя, пойдёшь на баррикады или куда там ходят такие отчаянные головы как ты. По-моему, я даже не разговаривала с тобой несколько дней. А потом Иосиф Давыдович принёс мне книгу. «Ночь в Лиссабоне» Ремарка. Был такой немецкий автор. Ты читал?

Он молча помотал головой.

— В общем, там… а ладно, я не буду всё пересказывать. Скажу только, книга как раз про это: двое людей, мужчина и женщина, пытаются попасть на последний корабль, который увезёт их в спасительную Америку. От надвигающегося на Европу нацизма. Помочь им в этом может только чудо, и чудо является в лице человека, у которого есть те самые два билета, но взамен он просит выслушать историю его жизни. И вся книга — это в общем-то эта история и есть. И в конце человек отдаёт билеты, и те мужчина и женщина уплывают в Америку.

— Счастливый конец, — улыбнулся он.

— Нет, — Анна покачала головой. — Не конец. Конец другой. Та женщина, Рут…, представляешь, я не помню, как звали всех остальных героев, а Рут помню, хотя о ней там всего ничего, так вот, Рут, оказавшись в Америке, не смогла жить с тем человеком, который её спас вроде бы, увёз от смерти. Не смогла. Она с ним развелась. И…, Паш, я честно не знаю, какие смыслы вкладывал автор в тот роман, может быть какие-то свои, но я увидела то, что увидела. Рут не смогла жить с человеком, который бежал. И… я бы тоже не смогла быть с тобой и не смогу быть с тобой, если однажды ты побежишь. Как бы сильно я тебя не любила.

Она повернула к нему лицо и прошептала, одними губами прошептала, повторяя:

— Как бы сильно я тебя не любила…

***

— Ну, Пал Григорьич? Ты заснул что ли здесь?

В приоткрытую дверь кабинета просунулась голова Селиванова. Тонкие сухие губы искривились в полуиздевательской улыбке, отчего жёлтое, худое лицо стало ещё неприятней. Белая каска плотно сидела на жёстких, чуть оттопыренных ушах.

— Все в сборе, а главного действующего лица нет.

— Где в сборе? В реакторном? Времени сколько? — Павел, опомнившись, уставился на часы.

— Одиннадцать. Все уже явились. Бондаренко на костылях и тот пришкандыбал. Даже Руфимов — не болеется ему по-человечески — припёрся. Бледный как смерть, а туда же.

Всё это Селиванов не говорил, а выплевывал, и тем не менее под шелухой наносной ядовитой желчи, под слоем издёвки и сарказма неловко и неуклюже проступала детская радость и гордость. У них почти получилось. Получилось.

Конечно, это ещё не был настоящий физический пуск, с настоящими топливными сборками — пока они загрузят только их имитаторы, — но это была та самая важная и заключительная операция, после которой реактор наконец оживёт по-настоящему. И вся эта огромная махина, которая притягивает и завораживает своей мощью и силой, проснётся, придёт в движение, расправит плечи. И всё это сделали они. Замурованные под землей. Записанные в мятежники. Они сделали.

Павел оглядывал присутствующих. Вот бегала, раздавая последние указания, Маруся — её белый халат стремительной чайкой мелькал среди массивных мужских спин. Опираясь на костыли, застыл с добродушно-детской улыбкой на круглом лице Миша Бондаренко. Устименко довольно оглаживал свои жёлтые кошачьи усы. С той стороны, где столпились рабочие Шорохова, раздавались крепкие шутки и громкий гогот. Даже Руфимов (не соврал Селиванов) был здесь. Ему подставили стул, но Марат нетерпеливо оттолкнул его, встал опершись руками о перила, стараясь не наступать на раненую ногу. Его карие, почти чёрные глаза светились мальчишеским задором.

31
{"b":"940939","o":1}