Пока он был в Дании, Наташа с Борей поженились и отбыли в Калифорнию.
Королев сменил кафедру, засел за диссертацию.
Однако через месяц остыл и погрузился в дрему. Жил он уже не в Долгопрудном, а в аспирантском общежитии — небольшом флигеле на территории академического института. Дворцовый английский парк с прудом и эрмитажем скрашивали и усугубляли меланхолию Королева.
День напролет он бродил по дорожкам прекрасно расчерченного парка. Сначала обдумывал диссертацию, потом просто чутко блуждал, внимая сложной топологии паркового пространства. Внимательно наматывал на себя кокон траекторий своих прогулок, линий выверенности ландшафта: предоставлял глазу предаться партитуре элементов паркового ансамбля — искусной последовательности, с какой открывались перспективе пилонные ворота, лучевые клумбы, мостки, беседки, павильоны, церковка, Конный двор, Чайный домик, полянки, холмики, дорожки, аллеи.
Он садился на берег пруда, курил, скармливал булку двум чахлым лебедям и селезню. Бешеный селезень, яркий, как обложка журнала, наскакивал, поднимая бурную воду, хлопотал, щипался, мотал шеей, как помелом, ряпая вокруг хлебную тюрю. Лебеди, похожие на худых гусей, отплывали переждать буяна.
В 1945 году по приказу Берии усадьба Голицыных была передана физикам-ядерщикам. Здесь был создан один из центров разработки атомного оружия: началось строительство атомного реактора. Позже институт стал одним из ведущих в отрасли по фундаментальным исследованиям строения ядра и физики элементарных частиц.
На обширной, почти нетронутой территории за дворцовым комплексом скрывался линейный ускоритель, давно не действовавший. Он размещался в пустынном корпусе, в зале с чередой иллюминаторов, шедших под потолком по периметру. Вот это храмовое освещение над задичавшими внутренностями “ядерного” ковчега, над коленчатыми, величественными, как стылое колебание звука в органном строе, как раз и привлекало Королева. Он всходил ареной, взбирался в бельэтаж, садился повыше на стопку опечатанных ящиков, похожих на такие, в каких хранят артиллерийские снаряды, закуривал, читал, поглядывал по сторонам. Динамичная пауза, полная драматичного беспорядка, занимала его взор. Умный хаос разнообразного хлама в зале ускорителя выглядел панорамой поля битвы. Груды твердого желтого пенопласта, взгорки и холмы брезентовых чехлов, скрывавших экспериментальные установки, клети детекторов, спеленутых в мотки и косички проводов, обставленных стойками с осциллографами и пыльными терминалами, — все это взметывалось и расходилось в конусе кильватерной волны, рассеченной бронированной тубой линейного ускорителя.
Королев поглядывал на страницу с формулами, осматривал потолочную лепнину, следил, как распускаются кисеи дыма, как стынут вверху на солнечных валах слюдяные плоскости; следил за пепельным котом, пересекавшим поле археологического боя, то пропадая, то непредсказуемо появляясь среди сложного ландшафта, а то вдруг взлетая прыжками в гору и съезжая на хвосте с брезента.
Королев мог часами сидеть над ускорителем. Случалось, он видел не то, что было перед ним. Сама по себе геометрия обзора была ему приятна. И вот почему. Ему удалось месяц провести в Израиле — на научной летней школе. Это была прекрасная поездка, во время которой он почуял, что если его плоть и сделана из земли, то именно из той, что у него теперь под ногами. Впервые тогда он смог вообразить себя лежащим в земле без того давнего детского страха.
Там, в окрестностях Реховота, на взгорье он мог также несколько часов просидеть на возвышенном месте — перед ландшафтом заката, тектонически вымещавшим его лицо, его сознание. Что думал при этом, он выразить не мог, но ощущения сообщали, что тогда происходило рождение нового стремления, нового движителя. Однажды это совместилось с тем, что во время легкого дождя он увидел над холмами шаровую молнию. Ничуть не удивился — знание физики газового разряда обеспечило его хладнокровие, но в ту же секунду он подумал: “Господи, какая чушь”, — и тут же сорвался с места, кинулся вниз по склону, взлетел на другой — и снова в мути неба выхватил взглядом красноватый тихий шар, крупней человеческой головы, который то медлил, то скатывался, то поднимался, словно бы всматриваясь в подробности ландшафта...
Шар он тогда не догнал и не слышал взрыва, но видение это отчетливо воплотило в себя чудовищное, предродовое напряжение сознанья. И сейчас, когда подымался в амфитеатр над ускорителем, он прежде всего старался так — хотя бы геометрически — снова вызвать в себе ту важную силу осознания. Но здесь все было тщетно. Сколько ни пытался, сжигая куски проволоки между конденсаторными полюсами, почти ослепнув, увидеть в вольтовой дуге хоть кусочек той силы — той молнии, чтобы хоть как-то — эхом подражания — вызвать ту силу сознания. И во впадине — в сухом пруду закат не ощущался внутренне, а был лишь пленкой на сетчатке. Только сильная память той невиданной и непонятной тяги, впечатлившая тогда тело где-то в солнечном сплетении, удерживала его на плаву. И он боялся когда-нибудь ее понять.
Однажды в углу, под самым потолком, Королев заметил пепельный обвисший колпак, мушиный куколь. Он стал следить за ним. Под вечер неясный предмет начинал шевелиться — и вдруг вспархивал, неистово кружил, маялся, опахивая плоскости лабораторных столов, беспорядочными волнами ощупывая стометровый цилиндр ускорителя, стопки свинцовых плит, обстоявших вокруг камеры с мишенью, по которой когда-то бил пучок частиц.
Сначала Королев и не догадывался, что это там висело — темно-серое пятно, капля, похожая на осиное гнездо. Он просто взялся смотреть на него, покуривая, думая о чем-то, что только потом, несколько дней спустя, появлялось перед ним отчетливой скороговоркой — и пропадало задаром. И когда зашевелилось, стронулось, Королев хладнокровно вскрикнул.
Ради этих неуравновешенных, как у бабочки, порханий, ради мгновенной виртуозности, состоявшей не в стремительности и стройности, а в неправомочной, аляповатой точности, выглядевшей гирляндой совершенного везенья, Королев стал чуть не каждый день под вечер приходить в машинный зал. Неподвижно выжидал этот момент медленного пробуждения, этот умственный выпад летучего мыша. Сначала оживала слепая мошонка — две морщинистых шишки потихоньку набухали, обтягиваясь кожистым черным глянцем. Затем прорезывались блестки зенок, вдруг дергалось рукастое крыло, внизу приоткрывалась долька сморчковой рожицы.