Я и до сих пор лучше умею вдумываться во что-то реальное, чем жонглировать абстракциями. И все вопросы, которыми меня забрасывали физики (один большой, старающийся казаться суровым, другой тощий и ядовитый с длинной змеящейся улыбкой), я отбивал мгновенно, как теннисные подачи. И большой сурово кивал, а тощий язвительно усмехался: «Да? Вы так думаете?» Так что под конец я уже чуть ли не лез в драку: «Да! Я так думаю!!!» Вопросы сыпались все более трудные – подозреваю, что, кроме меня, на них никто бы не ответил, факультет был все-таки математический, но я был в отличной форме, хотя понемногу все же начал нервничать, чего ядовитый и добивался. И в последней, самой трудной, задаче суть я сразу понял правильно, но с простейшими выкладками провозился минут десять вместо одной – ошибался, зачеркивал, в общем, стыд.
Но большой сказал: «Ставим вам четверку» (мне бы хватило и тройки). А когда ядовитый заизвивался: «Стоит ли?..» – большой веско припечатал: «Товарищ соображает».
И я снова забыл о еврейском вопросе года на три-четыре, хотя на факультете нашего брата-изгоя тогда была вроде бы чуть ли не четвертая часть – до какой-то арабско-израильской войны, за которую нас заставили расплачиваться. После поражений на фронте на чем же и отвести душу, как не на мирном населении?!
Как меня занесло на математику? Главный эксперт по математическим дарованиям, доцент акдалинского педа Пак, прочитав мою чемпионскую работу, сказал мне, что такой логики он еще не видел и мне нужно идти на математику. «А как же магнитная гидродинамика?» – «С математическим образованием ты везде сможешь работать».
Везде – это классно! Я ведь собирался заняться еще и океанологией, чтобы на исследовательском судне обойти вокруг света.
Наше общежитие на Васильевском с обожаемыми буквами ЛГУ на знаменосном фасаде цвета бачково́го кофе с молоком – это была не только новая родина, но и родной дом, и даже более родной, чем настоящий, потому что здесь никто за тобой не следил. Хочешь, ложись в два, хочешь – в четыре, а хочешь, так и вовсе не ложись. И на занятия хочешь, вставай, не хочешь, не вставай. Прогульщик, сумевший вовремя написать все контрольные и сдать сессию на отлично, уважался гораздо больше, чем круглый отличник, у которого дома ведро пота стоит. Я уже в весеннюю сессию вышел в такие романтические прогульщики, отправляясь на контрольные с предвкушением очередной победы (а вот во сне меня иногда контрольные посещают с ощущением тоскливого занудства – не люблю все-таки отчитываться).
Правда, в первые месяцы нас сразу ошарашили тупой вычислиловкой: деление многочленов, возня с матрицами – так на зоне встречают дубинкой по спине, чтоб ты не возомнил о себе слишком много. Но когда начались задачи, где надо было соображать, я сразу вышел в первый ряд. Что автоматически превращало меня в первого парня в глазах наших умных девочек. А когда я одним ударом теоремы Виета расколол задачу, над которой остальные корячились методом математической индукции, я навеки покорил сердце самой умной девушки с нашего курса – еврейской «девочки с персиками», дочери профессора-китаиста и доцента-германиста. Мы все с нашим гомоном и толкотней представлялись этой аристократке-пятерочнице довольно сиволапыми, но для меня она сделала исключение: «Мальчик очень талантливый, но избалован вниманием девочек». Мне она тоже нравилась, но я быстро изнемогал от необходимости все время быть ироничным и утонченным – как будто все время сдаешь экзамен, хотя настоящие экзамены я вроде бы любил – каждый раз маленький триумф (а правду знают только сны). Но быть ироничным, когда в душе клокочет восторг… В ту пору мне казалось невыносимым тратить время на такую глупость, как ходьба, конечно же перемещаться нужно только бегом, тогда и зимнее пальто не потребуется, а спортивной сумкой через плечо – занимать место броском без промаха через всю аудиторию. Это во время довольно редких визитов на факультет, который я при этом обожал, каждый раз с замиранием сердца прочитывая на стеклянной вывеске с отбитым углом: «Математико-механический факультет». Отбитый угол вызывал у меня особенную гордость: так и должно быть – у джигита бешмет рваный, а оружие в серебре.
Внутри обстановка тоже была довольно занюханная, но и в этом был свой аристократический шик: среди этих обшарпанных стен и ободранных столов прохаживались самые настоящие, без дураков, классики. И даже какой-нибудь пятидесятилетний доцент, представлявшийся нам неудачником, тоже был специалистом экстра-класса, без лести преданным своему делу. Когда удавалось их подслушать, они обсуждали свои проблемы с таким же пылом, как и мы, молокососы.
А лично я так балдел от красоты математических формул, что иногда исписывал целую страницу бессмысленными, но невероятно красивыми интегралами, частными производными и сигмами и, отойдя на пару шагов, оглядывался на них через плечо, и меня заливало счастьем: да неужели это я написал такую красоту?!
Наш факультетский гимн, исполняемый на мелодию «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», начинался словами: «Мы соль земли, мы украшенье мира, мы полубоги – это постулат». И мы в это верили, хотя и разбавляя шуточками: «Куда там, куда там, куда там другим дотянуться до нас! Прекрасно владеем мы матом, и мех выручал нас не раз». С особым же торжеством мы вкладывались в лозунг: «И физики, младшие братья, нам громкую славу поют!» У физиков было слишком много земного – приборы, бездоказательные фокусы-покусы. Додуматься же до дифференцирования натуральных чисел, писать dN, где N – число молекул…
Теперь в математике меня больше всего восхищала ее чистота, логическая безупречность. Но оказалось, что моя хваленая логика в ее храме мало чего стоила. Что в Акдалинске считалось доказательством, у здешних жрецов годилось разве что в наводящие соображения, в которых сразу отыскивалось полсотни необоснованных мест. На первом же коллоквиуме из целого нашего потока вундеркиндов никто не сумел доказать эквивалентность определений предела по Гейне и по Коши – служитель истины каждый раз обнаруживал незамеченные дырки: «А это почему? А это почему?»
И я решил: кровь с носу, а докажу. Сидел, наверно, не меньше часа, вдумывался, что означает каждое слово, постарался все заранее предвидеть и на все заранее ответить и наконец напросился к доске. Жрец выслушал и сказал: да, можно поставить пятерку, только вы вот там-то начали доказывать лишнее, все уже и без того было ясно.
И я ушел в ошалелости – то было слишком мало доказательств, а теперь стало слишком много… Так где же тогда нужно остановиться? Где тот логический атом, про который уже нельзя было бы спросить: а это почему?
Лишь через годы я наконец понял, что все уточнять можно бесконечно, ибо любые уточнения тоже нуждаются в уточнениях. Доказанных утверждений просто не бывает, бывают только психологически убедительные: истиной мы считаем то, что способно убить наш скепсис.
И я уже тогда задумался, что такое теоремы существования, когда речь идет о несуществующих предметах? И тоже далеко не сразу понял, что существуют лишь цепочки формул на бумаге. А вообще-то, когда я попытался погрузиться уж в самые что ни на есть чистейшие миры – в матлогику, в теорию чисел, в топологию, мне там показалось пустовато и скучновато. Оказалось, я все-таки больше люблю переводить в формулы реальную жизнь, наводить чистоту, то есть ясность.
Но вернусь в родную Восьмерку, в общежитие номер восемь. Чего только не водилось в этой вселенной! Был гениальный амбал с внешностью туповатого боксера, был туповатый очкарик с внешностью гениального аутиста. Рассказывали, что он однажды ночью проник в комнату к девочкам и трогал их вещички. Аристократ!
Девочкам в этом мире отводилась роль декораций и одновременно восхищенных зрительниц. Кроме надменных барышень, их я сразу же перестал замечать. Да и вообще, я обращал внимание только на тех девочек, которых мне иногда вздумывалось ненадолго покорить. Овладеть душой. Я гордился, что никогда не утилизировал их чувства, – для этого были более разбитные подружки, с вечеринками в полумраке, а потом и вовсе во мраке, с пьянками, танцами и обжиманцами, – за компанию, под балдой эти дела проходили без сложностей.