Эта таинственная экивока на жирного, маленького фабриканта шляп и мелкой галантереи имела какой-то особый смысл, сокрытый от наших читателей в интересах загадочности и таинственности мирозданья, отмеченной еще некиим Горацио, по-видимому, служившим у Шекспира на предмет составления рекламы. Она пришлась мистеру Плойсу в высшей степени по душе. Следует сказать, что мистер Плойс был в числе тех великих сердцем американцев, кто непримиримо восстал на Чарльза Дарвина и пожертвовал сто тысяч долларов на изъятие теории обезьяны из всех школ Соединенных Штатов. «Потому что, — так сказал мистер Плойс на собрании баптистов, квакеров, пуритан и методистов, — если мы искореним из мира все мистическое и загадочное, то на чем же, скажите, будет держаться торговая реклама?!»
Итак, намек на фабриканта шляп вызвал неистовый, длительный хохот всего собрания, не прекращавшийся в течение десяти минут.
— Ох-охо-хо! — стонал один, падая головой на ликерный столик.
— Ха-ха-ха! — рычал другой, колотя себя по животу.
— Хи-хи-хи! — заливался третий, обнимая своего соседа.
Мистер Плойс ограничился простой улыбкой, способствующей пищеварению.
— Это хорошо, мистер Пальмер, — проговорил он милостиво, — это стоит денег. Будьте добры, приготовьте миллионы плакатов, листовок, объявлений на транспорте, почте, яйцах, бочках, бусах, газетах, конторах и молитвенниках, о том, что
Отгадавшему местоположение
МЫСА МАКАРА
будет выдана бесплатная премия
Глава двадцать вторая
БОБ ДРУК ОПРАВДЫВАЕТ ОБВИНЕНИЕ В ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТИ И ПОПАДАЕТ В БЕДУ
Утром трясины Ульстера казались далеко не такими страшными, как ночью, и тем не менее Боб Друк, пробираясь мимо них, поднял воротник, точно его знобило. Он шел со всех ног мимо бледных меловых гряд, мутных канав, редкого чертополоха, желтых полос песку, по грязной сырой дороге, где никто не шел, не ехал и не виднелся, кроме него самого, а между тем зубы Боба выстукивали дрожь точь-в-точь, как пионерский барабан.
Он миновал уже с пол пути и рысцой побежал вниз, где в туманной лощине, под порывистым ветром, лежали острые башни Ульстера, как вдруг почувствовал за собой бег другого человека. Кто-то шлепал по дорожной грязи, как он. Друк остановился. Другой человек остановился тоже. Друк судорожно зашагал дальше. Он не смел обернуться. Револьвер в его кармане забит тиной. Другого оружия не было. А увидеть врага лицом к лицу храбрый и отчаянный Боб не мог. Дело в том, что он нес при себе страшнейшую в мире вещь, не прощаемую никогда на свете, и вещь эта написана у него на лице, читается в глазах, кривится в губах.
— Если собаки увидят, что я узнал-таки кое-что про Кавендиша, мне не добраться до Ульстера! — пробормотал он, дрожа как в лихорадке. — Лишь бы только успеть передать об этом ребятам… лишь бы только успеть!
Глаза его тоскливо мерили оставшийся путь. И вдруг, далеко впереди, он увидел симпатичную деревенскую одноколку, управляемую сгорбленным старым крестьянином. Одноколка ехала почти шагом, колеса ее застревали в ухабах. Друк быстрее зайца рванулся вперед и побежал прямо на спасительную точку.
Быстрей, быстрей, — шаги за Друком отстают, умирают, отстали. Задыхаясь, мокрый от пота, Боб навалился на кузов крашеной тележки и прокричал прямо в ухо дремлющему седоку:
— Прихвати меня в Ульстер!
Седок поднял голову. Широкополая шляпа колыхнулась. Лицо поворотилось к Бобу. В ту же секунду Друк дико вскрикнул: на него глядела рожа Кенворти, а за ним, там, где он бросил мнимого преследователя, сиротливо трусил жалкий деревенский почтальон, не знавший, чего больше бояться, — одиночества или Боба Друка.
— С удовольствием, приятель, — ехидно пробормотал Кенворти, хватая Боба за грудь железными пальцами.
Тррах! Удар по переносице, еще одна встряска, удар по лошади, — и наш герой лежит в одноколке, потеряв сознание, а деревенская кляча, оказавшаяся превосходным бегуном, мчится, распустив хвост, по дороге в город.
Боб пришел в себя от шопота нескольких голосов. Он долго не открывал глаз, боясь увидеть застенок, подземелье, железные кольца в стене, дыбу, окровавленный пол и страшную рожу коренастого Кенворти. Но вообразите себе его удивление, когда, вместо всего этого, он оказался в просторной, чинной, благопристойной комнате, пахнувшей папками, деревянными столами, сургучом, бумагой и прочими атрибутами законности, — а прямо перед ним, мирно беседуя с Кенворти, сидел жирный человек в парике и с красным носом, ульстерский коронный судья.
Заметив, что Боб Друк пришел в себя, судья устремил на него пару оловянных, выпуклых глазок, чихнул и тотчас же погрузил нос в огромнейший носовой платок.
— Я горжусь, сэр, — напыщенно произнес Кенворти, ударяя себя кулаком в грудь, — горжусь, что поймал его, не боясь ни бумеранга, ни отравленных стрел, ни лассо, ни камня пиу-пиу, ни корешка миссолунги!
— Но, — величественно ответил судья, еще раз взглянув на Друка, — но, милейший Кенворти, он хотя и грязен, однакоже взгляд его интеллигентен, а цвет кожи и черты лица напоминают человека нашей расы!
— Мало ли что напоминают, — проворчал Кенворти, — вы перечтите, сэр, правительственный декрет! Там сказано черным по белому, что колониальные народы объявили бунт его величеству королю и провозгласили этого разбойника, майора Кавендиша, собственным пророком! Поглядели бы вы, сэр, как полинезийцы, австралийцы, триполитанцы и прочие обезьяны растащили преступные останки майора. Взгляните, сэр, на этого крамольника, — что он обмотал вокруг своего живота, что? Штаны Кавендиша!
С торжествующей улыбкой схватил Кенворти старые брюки майора, крепко повязанные вокруг Боба Друка, рванул их и предъявил судье вещественное доказательство. Ульстерский судья глубоко вздохнул. Он был человеком, любившим покой, пудинг, портер и Пэгги, свою единственную дочь. Ему было крайне неприятно держать в Ульстерской тюрьме страшного идолопоклонника. Но делать было нечего. Вспомнив декрет и чихнув еще раз, судья расстроенно пролепетал:
— Уберите его, Кенворти… Распорядитесь, чтоб его обмыли и обыскали. И, как гуманный человек, я бы все-таки хотел, Кенворти, чтоб вы приказали поставить ему кусок сырого ростбифа и парочку-другую бананов.
Не успел коронный судья удалиться, как круглая зверская рожа Кенворти озарилась самой ехидной усмешкой. Он поднес кулак к носу Друка, связанного по рукам и ногам, и свирепо шепнул:
— Ага, триполитанец, козявка, эфиоп! Сгниешь, высохнешь, рассыплешься. На этот раз я держу тебя в руках, шпионская собака, и уж не беспокойся, не выпушу, не будь я знаменитый сыщик Кенворти!
Между тем ульстерский судья, оставив Боба Друка на попечение его английского коллеги, медленно шел к себе домой, опираясь на палку с набалдашником из слоновой кости. Глазки его тихо щурились от удовольствия, созерцая мокрый маленький город Ульстер, наполненный башенными часами с такой беспримерной щедростью, что положительно трудно было понять, откуда хватало времени для измерения его на таком множестве часовых стрелок. Дойдя до каменной ограды, доносившей до улицы запах роз, судья приподнял палку и постучал в калитку.
Тотчас же дверь распахнулась, премилое личико приподнялось навстречу судье, и его собственная дочь, Пэгги, подхватила коронного джентльмена под-руку, чтоб провести его в солнечный холл, где поджидали покой, пудинг и портер. Но на этот раз ульстерский судья чрезвычайно удивил Пэгги. Он не коснулся ни пудинга, ни портера, а покой, по-видимому, не коснулся его самого.
— Пэгги! — произнес он жалобным голосом, высморкавшись в огромный платок с таким усилием, словно собирал собственное удобрение для бесплодного клочка земли: — Пэгги, душа моя, поищи в словаре Аткинсона на букву И.
— Есть, папа! — тотчас же ответила Пэгги, вспорхнула оборками, взметнула кудряшками и притащила обеими руками огромный словарь.
— И, папа! Икота, империализм, исступление, Исландия, Иллирия, Ирландия, Индия, Ирак, иллюзия…