Панна Стефа бегала быстрее Вавжинца, но он был босиком, а она в тяжелых башмаках. Долго кружили они по саду. Наконец Вавжинцу удалось проюркнуть к стене. Он думал перемахнуть ее одним скачком, но сорвался, и в то же мгновение панна Стефа набежала на него и схватила его за плечи… Теперь они стояли лицом к лицу, задыхающиеся, красные, потные, сердито нахмуренные.
– Пустите меня: я не дам себя бить! – прошептал Вавжинец, глядя прямо в глаза барышни.
– Увидим, – тоже шепотом сказала панна Стефа и замахнулась.
Он перехватил ее руку, и между ними, одинаково сильными, завязалась немая борьба, как между двумя злыми зверятами. Панна Стефа подставила Вавжинцу ногу, он повалился, но вместе с собою уронил и ее. Они покатились по траве, грудь к груди и глаза к глазам. Озлобление у обоих прошло. Оба казались друг другу странными, и странною самая борьба, так непонятно приятная в мутном зное этого полдня, напитанного ароматами сырой земли, травы и созревших плодов…
Прошло три дня. Вавжинец ходил совсем шальной. До сих пор детский ум его внезапно просветился; он чувствовал себя взрослым и несчастным. С тех пор как панна Стефа вырвалась из его объятий и, закрыв лицо руками, убежала в густой вишенник, жизнь горбуна потеряла всякий смысл: он не понимал себя и боялся людей. Боялся пана Висловского, боялся графа Стембровского, боялся и самой панны Стефы, которая, он был уверен, так оскорблена, что непременно погубит его… Три дня, с утра до вечера, он чувствовал себя то в петле, то под плетьми, то пан Висловский, привязав к дереву – к той самой проклятой груше, – расстреливал его из ружья мелкою бекасинною дробью, то граф Стембровский привязывал его к конскому хвосту, между тем как Стефа хлопает в ладони и злобно хохочет. И всех казней ему казалось еще мало для себя.
Однако в фольварке все было спокойно… Мало-помалу успокоился и Вавжинец. Происшедшее начало воображаться ему сном, таким страшным и опасным, что лучше бы о нем забыть.
Но однажды, когда он, устав полоть гряды, спал у себя на огороде, его разбудила метко брошенная ему в голову картофелина. Оглянувшись, он увидал над плетнем розовое лицо Стефы, с такими же ярко-звездистыми глазами, как тогда, в саду…
– Здравствуй, – сказала она.
Он молчал. Сердце его заколотилось, сделалось трудно дышать, и он забоялся, что умрет на месте.
– Что же ты не приходишь больше в сад? – спросила Стефа.
Он опять не ответил и только, не отрываясь, глядел на нее, точно кролик на гремучую змею. Стефа позвала:
– Поди сюда.
Когда Вавжинец приблизился, она, быстро осмотревшись, положила ему на плечи свои белые руки и прильнула к его губам медлительным и крепким поцелуем. У Вавжинца пошла кругом голова, мир повернулся вверх дном перед глазами, и он потерял память, давно ли тянется и опьяняет его этот поцелуй. И вдруг он охнул от острой жгучей боли… Стефа оторвала свои губы от его глубоко укушенных губ; струя крови бежала по его подбородку, две, три алые капли остались на ее губах. Она смотрела на Вавжинца торжествующим взглядом – властным и жестоким: она видела, что он покорен ею, сломан, растоптан, что он раб ее на всю жизнь. Она сняла руки с его плеч, перешла от плетня через тропинку к чужому плетню, соседскому, и, не глядя более на Вавжинца, ощипывала бело-розовую павилику… И опять между ними не было сказано ни одного слова. Наконец она сухо приказала:
– Ты проводишь меня в Цехинец.
С этого вечера жизнь Вавжинца и Стефы полетела вихрем в чаду потайных свиданий; роман их не мог тянуться долго: в сентябре ожидали графа Стембровского, который облаживал свои кредитные делишки с жидами в Вене, и вслед за его приездом должна была состояться свадьба Стефы. Ни Стефа, ни Вавжинец не думали о том, чтобы противодействовать этой свадьбе: как для всего Цехинца, так и для них она была делом роковым и неизменимым, для всех желательным и решенным бесповоротно. Abgemacht[46], как говорят немцы.
– Когда ты выйдешь за графа, я утоплюсь, – спокойно говорил Вавжинец.
Стефа презрительно пожимала плечами:
– Ну вот еще!..
– Ты не веришь?
– Нет, верю… только это будет глупо.
– Почему глупо?
– Не стоит.
– Ты думаешь?
– Я думаю, что я не стала бы топиться, если бы ты женился, – с какой же стати топиться тебе, когда я выйду замуж?
Под угрозою короткого срока они наполняли свою любовь всем разнообразием, какое способно породить это чувство, всем счастьем и всеми муками страсти. Между ними происходили ужасные ссоры, кончавшиеся безумными объятиями, – насмешки, брань и драка, которые разменивались на поцелуи.
– За что ты меня полюбила? – спрашивал Вавжинец.
Стефа презрительно отвечала:
– За то, что дурак, а дуракам счастье.
– Я вовсе не дурак, – обиделся Вавжинец.
Стефа смерила его долгим любопытным взглядом:
– Не дурак?.. Тем хуже для тебя…
– Ну нет, мне больше нравится быть умным.
– Чем ты будешь умнее, тем больнее будет тебе, когда я тебя брошу. Желай лучше вовсе одуреть, пока я еще с тобою и могу помочь тебе… потерять разум.
Но в другой раз она сама сказала ему, лежа на его коленях своею прекрасною головою:
– Я люблю тебя за то, что я красавица, а ты зверь. За то, что ты нищий горбун, за то, что ты ходишь босиком, за то, что ты груб со мною, как хлоп со своею хлопкою, – я люблю тебя за то, что тебя не за что любить. А еще я люблю тебя за то, что, если бы мой отец подозревал, что я с тобой здесь, на этом сеновале, он запер бы двери сюда вот тем тяжелым замком и своею рукою зажег бы сарай со всех четырех углов. И вот бы когда, вот бы когда ты узнал, как я умею любить и целовать… Ты не пожалел бы жизни и умер бы счастливый…
Глаза ее дико блестели:
– Я люблю тебя за то, что унижаю себя, отдаваясь тебе, за то, что мы обкрадываем моего жениха, которого я заранее ненавижу, – зачем он на мне женится, и мне прочитают в костеле, что я должна его бояться… Как я буду смеяться его чванству и важности, когда буду вспоминать тебя… Ха-ха-ха! то-то рога торчат у ясновельможного пана графа под его короною. У твоего отца – черта – не длиннее! Я люблю тебя за то, что я сумасшедшая, и часто сама не знаю, чего больше хочу – целовать тебя или зарезать… чтобы текла кровь… много-много крови… И… ах, зачем ты в самом деле не чертов сын? Тогда я любила бы тебя еще больше…
Стембровский приехал. Перед свадьбою – на последнем свидании с Вавжинцем – Стефа сухо и холодно приказала ему раз навсегда выкинуть ее из памяти, никогда не попадаться ей на глаза и в особенности – Боже сохрани – когда-либо хоть намеком обмолвиться о прошлых их отношениях.
– Я достану тебя везде, всегда, – говорила она, стиснув свои острые белые зубы, – и ты знаешь меня, знаешь и то, что я всегда добуду себе людей, которые за одну мою улыбку с радостью пойдут на эшафот… Я прикажу содрать с тебя с живого кожу – и сдерут.
Вавжинец – синий, как мертвец, – почти не слыхал ее угроз. Он бессмысленно повторял:
– Не беспокойтесь, панна Стефа… я знаю свое место… я знаю свое место.
Когда панну Стефу обвенчали и борзые кони уносили молодых Стембровских из Цехинца в их далекий замок, Вавжинец замешался в толпу челяди, собравшейся во дворе фольварка. В воротах лошади чего-то испугались, и вышла сумятица, давка, и один человек попал под колеса. Этот человек был Вавжинец. Графиня Стефа сидела в карете бледная как полотно, но даже не взглянула на раненого, когда его, бесчувственного, с разбитою головою и переломанными руками, проносили мимо.
Говорят, что битая посуда и гнилая верба живет два века. Как ни тяжело был изранен Вавжинец, он выжил: лекарка-мать его выходила… А затем он пропал из Цехинца – и след его простыл.
Молодая графиня жила с мужем согласно. Семь месяцев спустя после свадьбы она оступилась и упала с невысокой лестницы как раз вовремя, чтобы вслед за тем преждевременно разрешиться от бремени мальчиком – с заметно искривленным позвоночным хребтом. Доктора сказали, что ребенок жизнеспособен, но обещает быть хромым и горбатым. Граф был очень огорчен, графиня – равнодушна. Новорожденного назвали Феликсом и пририсовали новый кружок к родословному древу: граф Феликс-Алоиз Стембровский, anno domini[47] 185… Затем в палаце графа совершились чудеса.