– Так, но при этом, Сократ, настоит немалая опасность, как бы, – что нередко случается на войне, – кроме себя, не потерять и детей, и через то не сделать невозможным восстановление государства.
– Ты правду говоришь, – сказал я. – Это значит, что первым делом почитаешь ты приготовить им то, чтобы они не подвергались опасностям?
– Отнюдь нет.
– Что ж? Если надобно им подвергаться опасностям, то не тем ли, от которых они сделаются лучшими в своих подвигах?
– Явно.
– Разве, думаешь, мало разницы, смотрят ли дети или нет, что бывает на войне, и разве это не стоит опасности для них, имеющих быть мужами воинственными?
– Нет, в отношении к тому, о чем ты говоришь, это – разница.
– Итак, надобно стараться делать детей зрителями войны, а вместе с тем промышлять им безопасность, – и выйдет хорошо. Не правда ли?
– Да.
– Для этого отцы их, – продолжал я, – сколько то возможно людям, будут не невеждами, а знатоками того, какие походы опасны, какие нет.
– Вероятно, – сказал он.
– И в одних позволят им участвовать, а в других – поостерегутся.
– Правильно.
– Да и правителей-то, – прибавил я, – поставят над ними не худых, но, и по опытности и по возрасту, способных быть руководителями и наставниками.
– Так и подобает.
– Но, скажем мы, часто бывают разные неожиданности.
– И очень.
– Так для этого, друг мой, детей должно тотчас же окрылять, чтобы, когда понадобится, они быстро улетали.
– Что ты разумеешь? – спросил он.
– Надобно с самого детства сажать их на коней, – отвечал я, – и, когда они научатся ездить, возить их на зрелище на конях – не горячих и не боевых, а на самых быстрых и послушных узде, ибо таким образом они весьма хорошо будут смотреть на свое дело и, если понадобится, следуя за старейшими вождями, спасутся с совершенной безопасностью.
– Мне кажется, правильно говоришь ты, – сказал он.
– Но что сказать о войне-то? – спросил я. – Как, по-твоему, должны вести себя воины относительно друг к другу и к врагам? Правильно ли представляется мне это или нет?
– Скажи, каково твое представление.
– Кто из них оставит строй или бросит оружие по трусости, – начал я, – того не сделать ли мастеровым либо земледельцем?
– Без сомнения.
– Кто среди неприятелей взят живым, того не подарить ли желающим пользоваться этою добычею, как им заблагорассудится?
– Вполне справедливо.
– А кто отличился и прославился, тот, как ты думаешь, не должен ли быть увенчан, сперва на походе, каждым из мальчиков и детей, по силам разделявших с ним подвиги воинские? Или нет?
– Мне кажется, должен.
– Что же? Они подадут ему правую руку?
– И это кажется.
– Но вот что тебе, думаю, уже не кажется, – сказал я.
– Что такое?
– Чтобы он целовал всех, и его целовал каждый.
– Всего более. Даже к этому закону прибавляю следующее: во все время, пока они будут находиться в этом походе, никто не должен отказываться, кого бы он ни захотел поцеловать; так что, если бы даже случилось ему и полюбить кого-нибудь, – будет ли то лицо мужеского, или женского пола, – всякий обязан с готовностью поднести ему пальму победы.
– Хорошо, – заметил я, – ведь и было уже сказано, что для доброго должно быть готово большее число браков, чем для других, и что таких надобно избирать чаще, нежели прочих, чтобы от такого рождалось сколько можно более детей.
– Да, мы говорили это, – сказал он.
– Впрочем, и, по Гомеру, всех юношей, которые добры, справедливо украшать такими наградами, ведь и Гомер говорит, что прославившийся на войне Аякс был почтен «длиннейшей хребетною частью». То была подходящая почесть человеку юному и мужественному: от этого у него и сил прибавилось вместе с почетом.
В «Илиаде» Гомера сказано: «Все пировали, и не было в равном пиру обделенных / Теламонида особо длиннейшей хребетною частью / Царь Агамемнон почтил, повелитель пространнодержавный / После того как питьем и едой утолили желанье».
– Весьма правильно, – сказал он.
– Итак, в этом-то послушаемся Гомера: добрых, поскольку они являются добрыми, почтим и жертвами, и всем этим, и гимнами, и тем, о чем сейчас говорили, – почтим сверх того и почетными седалищами, и мясами, и полными чашами, чтобы, вместе с почестью, и упражнять добрых – как мужчин, так и женщин.
– Прекрасно говоришь ты, – сказал он.
– Пускай. Но умерший-то в походе, кто умер со славою? Не скажем ли, что он первый должен быть причислен к золотому племени?
– О, всего более.
– Или мы не поверим Гесиоду, что как скоро некоторые из этого племени умирают, – тотчас
Одни в виде чистых духов над нашей землею витают, —
То духи благие, гонители зла и хранители смертных?
– Конечно, поверим.
– Так вопросив бога, как должно погребать людей, причисляемых к духам и богам, и с какими преимуществами, не будем ли мы погребать их так и тем образом, каким он прикажет?
– Почему не будем?
– Да и в последующее время не будем ли чествовать их, как духов, и поклоняться их гробам? Не узаконим ли того же самого и в отношении к тем, которые скончались от старости или иным образом и оставили память о себе, как о людях, в жизни бывших отлично добрыми?
– Действительно справедливо, – сказал он.
– Что же? Как будут поступать у нас воины с неприятелями?
– В каком отношении?
– Во-первых, в отношении к порабощению: справедливым ли кажется тебе, чтобы эллины порабощали города эллинские, или пусть они, по возможности, не внушают этого и другим, и привыкают щадить эллинское племя, опасаясь рабства со стороны варваров?
Эллины – это самоназвание греков. Название же «греки» эллины получили от завоевавших их римлян. В современном русском языке слово «эллины» обычно используется для обозначения жителей Древней Греции, хотя так себя называют и современные греки.
– Всем и каждому полезно щадить, – сказал он.
– Следовательно, эллинов и сами они не должны иметь рабами, и другим эллинам то же советовать?
– Без сомнения, – сказал он, – это заставит их, конечно, более направляться против варваров и воздерживаться друг от друга.
– Что же еще? Хорошо ли будет, одержав победу, брать у убитых что другое, кроме оружия, или эхо трусам послужит предлогом – не подходить к сражающемуся, но, как бы совершал что должное, обыскивать умершего, от какового хищения погибли уже многие войска?
– И очень.
– Не кажется ли тебе низостью и стяжательством обдирать мертвого, и не женоподобию ли и малодушию свойственно почитать враждебным тело убитого, когда неприятель ушел и бросил то, чем сражался? Думаешь ли, что делающие это отличаются от собак, которые злятся на брошенные камни, не трогая того, кто бросает их?
– Нет ни малейшего различия, – сказал он.
– Следовательно, надо отказаться от ограбления мертвых и не препятствовать уборке трупов?
– Конечно оставить, клянусь Зевсом, – сказал он.
– И оружия также не понесем мы в храмы, в качестве посвящений, особенно же оружия эллинского, если сколько-нибудь заботимся о расположении к себе эллинов: напротив, скорее будем бояться, чтобы внесение в храм таких вещей, взятых нами у ближних, не было каким-нибудь осквернением, если только не повелит иначе Бог.
– Весьма правильно, – сказал он.
– Что же теперь – об опустошении эллинской земли и сожжении домов? Как в этом отношении воины у тебя будут поступать с неприятелями?
– Об этом я с удовольствием выслушал бы твое мнение, – сказал он.
– Мне-то кажется, – продолжал я, – что не надобно делать ничего такого, но должно отнять годичный урожай, а для чего это, – хочешь ли, скажу?
– Конечно.
– Мне представляется, что по различию этих двух имен – война и раздор – есть также и два предмета, соответствующих сим двум разногласиям. Под двумя предметами я разумею, с одной стороны, домашнее и родственное, с другой – чужое и иностранное. Вражда между домашними названа раздором, а между чужими – войной.