Самого Мишку постоянно распирали идеи, в основном на военную тему. Если, например, мы, глядя на крапиву у забора, думали, что это крапива, то он имел достоверные сведения, что это расположение вражеских частей, скрытно, болотами, выводил нас к ним в тыл и одерживал победу. Иногда он, простреленный пятнадцатью пулями, героически погибал: содрогаясь, испуская тяжкие стоны от каждого попадания, выделывая немыслимые кульбиты, он падал посреди двора и, отдав последние приказания, умирал на руках боевых товарищей в страшных корчах. Время от времени кому-нибудь из нас надоедало, что Мишка всё время командир, и бунтарь заявлял, что тоже хочет командовать. У Мишки, который и сам чувствовал справедливость претензий, делалось обиженное лицо, он сразу принимался оправдываться, что не так уж часто командует, неохотно сдавал власть. Однако проявлял своеволие, приказы нового начальства нарушал, и к концу игры как-то само собой получалось, что опять командовал он. Всё возвращалось на круги своя.
Но ярче всех помнится Андрюшка. Он был из тех, кто, не сгибаясь, забегал под лопухи. Будучи одним из самых маленьких, во время игры в прятки он мог просто упасть в невысокую траву и исчезнуть. У него были большие тёмные глаза и задорный вихор на макушке, который частенько ерошила ему мать. Андрюшка этого не любил, извивался в её руках, вырывался и убегал.
Жили они с матерью в половинке тоже маленького, почти игрушечного двухквартирного флигеля, походившего на домик дядюшки Тыквы из «Приключений Чиполлино». Он так врос в землю, что пол их квартирки был на полметра ниже уровня земли, ступеньки с крылечка вели не вверх, а вниз. Весной Андрюшкина мать, тётя Галя, мастерила возле него из земли и кирпичей дамбы, чтобы талая вода не зашла в дом. Единственное окно касалось земли, самосейкой росшие возле него ноготки и золотые шары всё лето нескромно заглядывали в Андрюшкино жилище. Там в крошечной комнатушке еле помещались покосившаяся печка, обшарпанный шифоньер, старенький диван да общепитовский обеденный столик у окна, за которым, когда убирали посуду, Андрюшка готовил уроки. Когда же кто-нибудь из нас, ребятишек, приходил к нему в гости, играть было фактически негде. Помучившись, мы отправлялись на улицу.
Мы все топили печи и заготавливали дрова, но у меня, Мишки, Зёзика и Васьки, живших в профессорском доме, были хоть квартиры побольше, был пусть единственный на этаж, но всё же кран с холодной водой, канализация. Андрюшка с матерью не имели и этого. Вдобавок Андрюшка был безотцовщиной. Бывало, долгими августовскими вечерами во дворе уксусно-остро пахнет свежими поленьями, наши отцы колют дрова на зиму, а к Андрюшкиному флигельку подвозят, сваливают ворох какого-то горбыля, и тётя Галя ширыкает его пилкой, вместе с Андрюшкой таскает в свою сараюшку…
Тётя Галя никому ни на что не жаловалась, растила Андрюшку одна: ни бабушки, ни дедушки, ни тётей-дядей рядом с ним я никогда не видел. Не наблюдалось мужиков и возле самой тёти Гали, хотя внешности она была вполне привлекательной и, работая мастером в мастерских одного из университетских институтов, в мужском коллективе, возможность устроить свою судьбу, наверное, имела. Но почему-то этого не делала, нелёгкую свою долю ни с кем не делила. Единственной соседкой, с кем она дружила, была тоже одинокая, бездетная тётя Зина. Они ходили друг к другу в гости, часами сидели на лавочке во дворе, разговаривая о чём-то своём, время от времени замолкая и подолгу отрешённо глядя перед собой.
Андрюшку же, наоборот, жизнь вполне устраивала, не было во дворе человека веселее и беззаботнее. Он никогда не унывал, на призыв «пошли играть» готов был откликнуться в любое время дня и ночи. Тёплыми ясными утрами где-нибудь в начале лета, когда уже пригретые поднимающимся солнцем одуванчики сладко млели у заборов, и мы, ребятня, позавтракав, выбегали во двор, маленький Андрюшка одним из первых колобком выкатывался из своего игрушечного домика и потешно, как клоун в цирке, кричал: «А вот и я!» У нас начинался большой, до самой темноты, игральный день.
С приходом лета во дворе появлялось множество соблазнительных вещей. Мир становился просторным и тёплым, наполнялся зеленью, одуванчиками, бабочками, в него так радостно было выбежать из дома, из тёмного, пахнущего пылью коридора, и оказаться вдруг в океане солнца и красок. В первые летние дни от этого солнца, тёплого ветерка с запахом цветущих яблонь у нас наступало лёгкое сумасшествие. Мы носились по крышам сараев, до упаду играли в догоняшки, прятки, и загонять нас вечером домой приходилось силой.
Андрюшка был в первых рядах. Он соглашался на любую игру: в войну так в войну, в машинки в песочнице — пожалуйста, в прятки — ещё лучше! Он не спорил, если ему выпадало голить, или когда его «убивали» в бою. Охотно делился всем, что имел, будь то игрушка или книжка, хоть имели мы по тогдашней бедности мало, а он — меньше всех. В любой момент от него можно было ждать какой-нибудь фортель. Натянет, например, на лицо горловину свитерка и начнёт изображать Фантомаса (фильм только вышел на экраны), да так уморительно, что все смеются, и он вместе со всеми… С ним всегда было весело.
В одно из таких одуванчиково-безоблачных лет у Андрюшки, а, значит, и у всего двора откуда-то появились и сразу пошли нарасхват книжки «Незнайка и его друзья» и «Незнайка в Солнечном городе». Кто ещё не умел читать — смотрел картинки.
Помню, мы с Андрюшкой сидим на тёплой от утреннего солнца лавочке, он листает чудесные картинки с забавными коротышками, их маленькими, выглядывающими из-под огромных цветов домиками, увлечённо объясняет, кто такие Незнайка, Винтик, Шпунтик и доктор Пилюлькин. Рядом с трудом выглядывает из ноготков и золотых шаров, почти достающих тяжёлыми головами крышу, его собственный домик. Я смотрю на этот домик, и мне кажется, он тоже из Цветочного либо Солнечного города.
Так читали мы, беспечные «коротышки», не подозревая того, сказку про самих себя, и бегали, как Незнайка, под лопухами и золотыми шарами, и надевали на запястья солнечные часики из одуванчиков. Они не показывали времени. А высоко над двором, над нашим «Цветочным-Солнечным городом» стояло и, казалось, никуда не двигалось золотое солнце нашего детства.
* * *
И всё же время шло, из лопухов мы потихоньку вырастали. Когда мы с Андрюшкой пошли в школу — восьмую, на Кирова, где уже учился Мишка — и оказались в одном классе, мир перестал умещаться в одном дворе. Мы начали осваивать близлежащие улицы, по которым лежал путь к знаниям — Советскую, Кузнецова, Кирова. Но полдня вольной жизни, какой мы до сих пор жили среди своих сараев и пустырей, у нас отобрали. В школе, конечно, было интересно, однако на последнем уроке мы уже с нетерпением поглядывали в окно, за которым стояло хрустальное бабье лето.
После уроков, вырвавшись на свободу, мы себя вознаграждали — возвращались домой не торопясь, со вкусом. С оживлённой Кирова мы сворачивали на безлюдную, в те времена почти сплошь деревянную Советскую, одуванчиковую тишину которой нарушал лишь стук колёс изредка пробегавшего двухвагонного трамвая. То крутя над головой, то чуть не подметая по земле ранцами, мы с Андрюшкой последовательно перемещались по улице, заглядывали в каждый двор, на каждый пустырь, время от времени садились отдохнуть на тёплые от сентябрьского солнца рельсы. Во дворах, очень похожих на наш, так же хорошо пахло колотыми дровами, тронутой увяданием зеленью, безмолвно-торжественно клонились у заборов на нежарком уже припёке разросшиеся за лето крапива и конопля, а на лавочках под желтеющими клёнами так же сидели, неторопливо беседовали пожилые женщины. Когда же проходил трамвай, мы бросались врассыпную, прятались за заборы и вели по нему огонь из всего имеющегося оружия…
А потом наступала зима, наш вольный летний мир исчезал под снегом. Дворы и пустыри, как панцирем, покрывали высокие, с зализанными ветром гребнями, сугробы, на крышах повисали тяжёлые белые шапки. Деревянный Томск странно пустел, становился похож на заметённое снегом поле, в котором сами по себе торчали чёрные дома и темнели узкие тропинки. Но мы, неунывающие «коротышки», проваливаясь по грудь, лазили по этим сугробам, прыгали в них с крыш сараев и строили крепости из снежных глыб.