Большого труда стоило в эту погоду подводить цепи под днище, но тем не менее к вечеру все было готово, шхуна была буквально спелената цепями, и, поужинав, мы надели, по морскому обычаю, на всякий случай чистые рубашки[19] и вышли на палубу…
Три дня ветер был настолько силен, что, кроме штормового треугольника на грот-мачте, нельзя было поставить ни одного паруса.
На четвертый день ветер стал тише, и мы поставили зарифленную бизань и фока-стаксель, под которыми дрейфовали еще неделю, и все это время день и ночь посменно качали помпы. Собственно страха смерти у нас не было: мы настолько привыкли к нашему положению, что, сидя на рубке с подобранными ногами от перекатывающейся через палубу воды, рассказывали анекдоты и смеялись как ни в чем не бывало, но где-то на дне сердца у каждого как-то посасывало и покалывало.
Ах, какие были высокие волны! Я никогда и нигде таких больших не видел. Глядишь на эту гору с белым прозрачным гребнем, с шумом и воем несущуюся на тебя, и так и кажется — вот-вот накроет, и конец всему. Но нет, она подкатится под киль, высоко вскинет шхуну, позволяя осмотреть весь горизонт, и через секунду снова поднимается с подветренной стороны, оставив судно в глубокой лощине, а на смену ей уже катится другая, третья, и так без конца…
На одиннадцатую ночь наших бедствий нас, подвахтенных, разбудил голос штурмана:
— Все наверх, фок и грот ставить!
Вот когда только почувствовали мы, что с нас точно тяжесть какая-то свалилась! Кто в чем был, несмотря на холод и брызги, выскочили мы на палубу. Такие же огромные волны, сверкая своими фосфорическими гребнями, перекатывались по океану, но небо — небо было другое: ни одной тучки не было на нем, и ясные звезды весело подмигивали сверху, как бы смеясь над прошедшей бедой, а ровный свежий ветер дул с другой стороны.
Тут мы сообразили, что и волны перекатываются не оттуда, откуда катились вчера, потому что судно уже лежит на новом курсе. Живо поставили мы зарифленные фок и грот и со спокойной душой залегли снова в остывшие койки, заснув спокойным, здоровым сном…
Быстро бежала шхуна, подгоняемая попутным ветром, и наконец вечером 10 декабря, взяв по дороге в маленьком порту Хомсис-Холл лоцмана, отдала якорь в Бостонской гавани.
В ту же ночь мы распутали свои цепные найтовы и откачали воду досуха. К нашему удивлению, вода откачалась настолько быстро, что мы даже подумали, не сломалась ли помпа, но она оказалась в полной исправности. Утром снова попробовали помпу — воды нет. Что за притча? А ларчик открывался просто: наша «старушка» так разбухла и замокла, что, когда ее не качало так, что все пазы обшивки ходили ходуном, она не текла…
Когда прошел утренний туман, я увидел огромный город, расположенный по обе стороны длинного залива. Много кораблей и пароходов стояло на якорях у пристаней, а по заливу взад и вперед шныряли маленькие буксиры, яхты и огромные двухэтажные ферри-боатс[20], поддерживающие сообщение между обоими берегами.
Часов в восемь утра к нашему борту пристала прехорошенькая яхточка, и сидевший в ней джентльмен очень ловко вскочил на палубу шхуны с фалинем в руках. Спустив яхточку под корму, он вынул записную книжку и начал расспрашивать, как зовут судно, откуда мы пришли, с каким грузом, как фамилия капитана и хорошо ли он и штурман с нами обращаются. Это оказался корреспондент какой-то газеты и член «Seamen’s Friend society»[21]. Мы удовлетворили его любопытство, и корреспондент уехал. Вслед за ним приехал миссионер и раздал всем по карманной Библии и Псалтырю.
Наконец после этих джентльменов явился гавань-мейстер на буксирном пароходике и повел нас швартоваться к одному из бесчисленных пирсов. Явились рабочие и начали выгрузку, а нам немедленно раздали заработанные деньги и отпустили на все четыре стороны.
Прежде всего надо было прилично одеться. Магазинов с готовым платьем и бельем было много, и рекламы, расклеенные на их окнах, сулили прямо чудеса. Один ловкий предприниматель обещал даже каждому покупающему у него костюм давать в придачу часы стоимостью сообразно со стоимостью костюма.
Но даровые часы меня не соблазняли, и я обратился к стоявшему на перекрестке саженному полисмену с просьбой указать добросовестный магазин готового платья. Великан посмотрел на меня с удивлением, но потом, сообразив что-то, вынул из кармана записную книжку и, написав на одной из ее страничек «Броад-стрит, № 84», вырвал и подал мне. Я отправился по указанному адресу. За двадцать долларов я оделся с ног до головы. Впрочем, пальто я не купил: жалко было денег, его могла с успехом заменить шерстяная фуфайка, надетая под пиджак.
Поздно вечером, побывав в театре и поужинав в таверне, вернулся я на шхуну и, не застав никого из товарищей, заснул как убитый.
Рано утром меня позвали к капитану. Быстро умывшись и надев свой новый костюм, я побежал на корму. Капитан предложил мне сесть и сказал:
— Никольс[22], я поеду в Бокспорт, как только кончим выгрузку и поставим шхуну на зимовку. Надо поговорить с хозяином о шхуне: чинить ее или продать и купить новую. А вы с Джимми (так звали матроса-немца) оставайтесь за караульщиков, держите судно в чистоте и порядке и смотрите за якорными канатами, чтобы были чисты. Жить можете на корме, а обед будете готовить себе сами. Жалованье я вам на зиму положу десять долларов. Получать будете два с половиной доллара в неделю из конторы «Браун и Адамс».
Я с радостью принял это предложение.
Через три дня, выгрузив шхуну и поставив ее в ряд с другими зимующими судами, капитан Гопкинс уехал в Бокспорт, а мы с Джимми перебрались на корму и зажили, по его выражению, «как лорды».
Джимми умел увлекательно рассказывать о плаваниях, капитанах, штормах и авариях. Один из рассказов я хорошо запомнил. Передаю его словами Джимми:
— Мне было шестнадцать лет, и я служил юнгой на английском клипере.
Каждый вечер в сумерках второй полувахты немолодая женщина прогуливалась по наветренной стороне юта, опираясь на руку капитана. Она была высока, хорошо сложена, на голову выше своего мужа.
Мы так привыкли к ней, что в дурную погоду, когда она не выходила наверх, рулевой всегда чувствовал себя немножко разочарованным.
Как-то вечером мальчишка-голландец, наш второй юнга, вернувшись из капитанской каюты с зубными каплями, просунул голову в двери кубрика и таинственно сообщил:
— Ребята, что я виде-е-ел!.. Капитан лежит на диване, а голова его у старухи на коленях, а она гладит его, как ребеночка, да целует. Ей-богу!
— Она женщина и мать, — глубокомысленно сказал швед Матисен.
— И жена, — живо добавил француз Руже.
— Да, давно меня никто не нянчил на руках, — грустно сказал мой земляк Бергмеер.
Жестокий нордовый ветер отнес нас на сотню миль к югу от Горна, в сторону бесконечных ледяных штормов, широты смерти. Иссиня-белые гребни гигантских валов океана то вздымались шипящими стенами, заслоняя полнеба, то рассыпались, зловеще звеня ледяными иглами, и катились бессменной чередой в бесконечную даль.
Вода не сходила с палубы.
Иногда из бушующей между бортами пены, в тумане бешеных брызг, виднелись одни только мачты да маленький кусочек юта со штурманской рубкой. Вокруг этой рубки был протянут проволочный леер, и мы все, вцепившись в него окостеневшими от холода руками, сбились в кучку на подветренной стороне. Руль был закреплен. Судно, разбрасопив реи, под голым рангоутом лежало в дрейфе и захлебывалось.
Я едва держался на ногах от холода и усталости. Мой дождевик был покрыт тонкой ледяной коркой, как стеклом. Временами я весь дрожал мелкой дрожью и впадал в какое-то странное, безразличное состояние полусна-полубытия. Я замерзал.
Вдруг капитан, который стоял рядом со мной, наступил мне тяжелым морским сапогом на ногу и крикнул на ухо: