Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Противонаправленность «Свадьбы» и «Осени», посвященных любви законной и преступной, жизни вечной (общей) и обреченной гибели (личной), подразумевает их «осеннее» единство, обусловленное как двоящейся европейской поэтической традицией, так и весьма вероятной ориентацией на финальную строфу Selige Sehnsucht: «Und so lang du das nicht hast, / Dieses: Stirb und Werde! / Bist du nur ein trüber Gast / Auf der dunklen Erde» [Goethe: 24].

Это «осеннее единство» вновь возникает в «Августе», открывающем условно вторую часть «Стихотворений…»[236]. «Август» — пророчество о физической смерти, что перестала пугать, и о подобном Преображению достижении бессмертия.

Мы возвращаемся на границу лета и осени, но теперь грядущая зима перестает страшить. Свечу любви, освещающую «Зимнюю ночь», не могут угасить ни метущие по всей земле метели[237] (в стихотворении — февральские, но и декабрьские, святочные[238]), ни «Разлука» (стихотворение лишено «зимних» примет, но воссоздает памятное читателю варыкинское расставание Живаго и Лары), ни щемящая печаль «снежного» «Свидания» (от «этих лет» останутся не «пересуды», а их поэтическая суть, то есть те самые «мы», которых нет лишь на «темной земле»), ни «ветер из степи», что дул «все злей и свирепей» [Пастернак: IV, 534–538].

В «зимних» стихотворениях можно пожертвовать строгой «календарностью», потому что все они пронизаны светом (хоть и не сразу открывшимся) «звезды Рождества» [Там же: 539], так же как «осенние» — светом, исходящим с Фавора [Там же: 532]). Потому завершаются они «Рассветом» — встреча с Заветом происходит после «войны, разрухи», точнее на их исходе — подобном исходу зимы, в тексте стихотворения еще свирепствующей, но уже уступающей весне:

И я по лестнице бегу,
Как будто выхожу впервые
На эти улицы в снегу
И вымершие мостовые <…>
В воротах вьюга вяжет сеть
Из густо падающих хлопьев,
И, чтобы вовремя поспеть,
Все мчатся недоев-недопив[239] <…>
Я таю сам, как тает снег
[Пастернак: IV, 540].

Формально «Рассвет» прерывает начавшуюся евангельскую линию, но, по сути, мотивом обретения Христа соединяет ее земные завязку («Рождественская звезда») и развязку (стихотворения о Страстной неделе).

Не менее примечателен «разрыв» внутри «страстнóго» блока — появление внешне мирского и современного стихотворения «Земля» между «Чудом» (Вход Господень в Иерусалим) и «Дурными днями» (где то же событие упоминается в первой строфе). Ср.: «Он шел из Вифании в Ерусалим…» и «Когда на последней неделе / Входил Он в Иерусалим…» [Там же: 541, 543].

«В московские особняки / Врывается весна нахрапом…» — не только пейзажная зарисовка, но свидетельство о приближении Пасхи, на сей раз кажущейся, на первый взгляд, поздней: «И белой ночи и закату / Не разминуться у реки» [Там же: 542]. Строго говоря, «белых ночей» в Москве не бывает, но сказать так можно лишь о ночи почти летней, отсылая читателя и к смене зорь во вступлении «Медного всадника», и к блоковскому «Май жестокий с белыми ночами…». Между тем в последней строфе время года обозначается иначе:

Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера — прощанья,
Пирушки наши — завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия
[Там же: 543].

Даже «поздняя» весна оказывается «ранней», ибо ее «пасхальная» неизменность не зависит от того, на какой месяц придутся Воскресение и предшествующая ему Страстная неделя. В дружеских пирушках «Земли» преображенно оживают прежние — осенние — пастернаковские пиры («Пью горечь тубероз, пиров осенних горечь…», «…и поняли мы, / Что мы на пиру в вековом прототипе / На пире Платона во время чумы…» [Там же: I, 70; II, 63]).

Последние строки «Земли» трансформируют финал «Смерти поэта», где конец Маяковского признается «фактом» и соответственно истолковывается его ложными «друзьями», чуждыми неистребляемой жизни, вечной поэзии и согревающей силе «тайной» струи «страданья»:

На то и рассуждений ворох,
Чтоб не бежала за края
Большого случая струя,
Чрезмерно скорая для хворых.
Так пошлость свертывает в творог
Седые сливки бытия
[Там же: II, 65].

Однако важнейшим аналогом «домашних» встреч, наделенных вселенским значением («Чтоб не скучали расстоянья, / Чтобы за городскою ранью / Земле не тосковать одной» [Пастернак: IV, 543]), оказывается Тайная вечеря («Для этого весною ранней / Со мною сходятся друзья, / И наши вечера — прощанья, / Пирушки наши — завещанья, / Чтоб тайная струя страданья / Согрела холод бытия»). Переместившись в современность, мы не покинули Страстной недели, запечатленной далее «Дурными днями», диптихом «Магдалина» и «Гефсиманским садом»[240].

«Стихотворения Юрия Живаго» завершаются в той же точке, где начались, — в ночи Великого четверга, вбирающей в себя всю Страстную[241], как Страстная (ср. «Дурные дни») вбирает всю земную жизнь Христа, а та — всю созданную Христом историю.

Таким образом, стихотворения, выстроенные в почти полном соответствии с календарями церковным и природным, становятся той сознательной работой по созиданию истории, о которой мечтал Веденяпин, воплощением новых идей об искусстве и «по-новому понятом» христианстве, которое творит вторую вселенную, творит жизнь, размышляя о смерти и преодолевая смерть. Работа эта заключается в преодолении «безвременщины»[242], возвращении жизни к кругу церковного календаря, построенного на понимании истории, основанной Христом. Именно об этой совместной работе человеческого духа (искусства) и природы говорится в финале стихотворения «На Страстной»: «Смерть можно будет побороть / Усильем Воскресенья» [Пастернак: IV, 518].

Соучастником такой работы может быть только конкретный художник, чьи неповторимые личность и судьба не менее важны, чем включенность в большую духовную традицию. Потому закономерно, что имя романного героя (предполагающее знание о его жизни) включено в название финальной, помещенной за «Эпилогом», части семнадцатой — «Стихотворения Юрия Живаго». Столь же показательно, что наиболее «живаговским» текстом «Стихотворений…» является «Сказка», занимающая в цикле из 25 текстов место одновременно центральное (ему предшествует 12 стихотворений и столько же за ним следует)[243] и традиционно почитающееся несчастливым — тринадцатое.

«Сказка» выключена из годового течения времени «Стихотворений…»: ее «сюжет» можно с равным успехом приурочить к весне, лету и осени. Действие разворачивается в вечности: его «начало» отнесено к лишь условно поддающемуся нашему (современному) описанию времени и пространства: «Встарь, во время оно, / В сказочном краю…» (то есть «когда-то и где-то»), конца же у него (несмотря на завершение собственно сюжета победой героя) нет вовсе, на что указывает синтаксическая конструкция строфы, обрамляющей обособленную графически чертой заключительную (послепобедную) часть текста: «Сомкнутые веки. / Выси. Облака. / Воды. Броды. Реки. / Годы и века» [Пастернак: IV, 528, 530, 531].

вернуться

236

Разделяющая «Стихотворения…» на две не обозначенные, но «ощутимые» части «Сказка» будет охарактеризована ниже.

вернуться

237

В «Мело, мело по всей земле, / Во все пределы…» нетрудно заподозрить отголосок начальных строк блоковских «Двенадцати»: «Ветер, ветер — / На всем Божьем свете…».

вернуться

238

Так должен воспринимать их читатель, помнящий, когда Юра увидел свечу в окне и впервые «услышал» строки еще не обретшего себя будущего стихотворения. Существенно, что «февральский» текст Пастернак насыщает мотивами, отсылающими к главному «святочному» стихотворению русской поэзии — «Светлане» Жуковского [Поливанов 2010: 529–532].

вернуться

239

Узнаваемая картина зимнего темного утра в большом городе.

вернуться

240

Нам представляется, что здесь не так важна строгая последовательность последних дней в евангельской истории, предшествующих распятию, они составляют несомненное смысловое единство; впрочем, Ю. Б. Орлицкий, отметивший принципиальную связь цикла с календарем природным и церковным, полагает, что «напрямую связать логику текстов цикла» с календарями «к успеху не приводит» [Орлицкий: 522–523], обращая внимание именно на нестрогость следования событий от «Чуда» до «Гефсиманского сада».

вернуться

241

Ср. отголоски церковных служб Великих четверга, пятницы и субботы в стихотворении «На Страстной» (отмечено в комментариях Е. В. и Е. Б. Пастернаков) [Пастернак: IV, 738–739].

вернуться

242

Концепция времени скрыто присутствует уже в заглавии части «Московское становище», где, видимо, и начинается остановка (искажение) «исторического времени». О выпадении из времени Пастернак писал уже в автобиографической «Охранной грамоте»: «Прошло шесть лет. Когда все забылось. Когда протянулась и кончилась война и разразилась революция. Когда пространство, прежде бывшее родиной материи, заболело гангреной тыловых фикций и пошло линючими дырами отвлеченного несуществованья. Когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной дребезжащий, государственный дождик. Когда вода стала есть кость и времени не стало чем мерить. Когда после уже вкушенной самостоятельности пришлось от нее отказаться и по властному внушенью вещей впасть в новое детство, задолго до старости. Когда я впал в него, по просьбе своих поселясь первым вольным уплотнителем у них в доме, в низкие полутораэтажные сумерки приполз по снегу из тьмы и раздался в квартире вневременный звонок по телефону. „Кто у телефона?“ — спросил я. „Г-в“, последовал ответ. Я даже не удивился, так это было удивительно. „Где вы?“ вневременно <выделено нами. — К. П.> выдавил я из себя. Он ответил» [Пастернак: III, 195].

вернуться

243

«Стержневое» положение «Сказки» и некоторые связанные с ним особенности текста отмечены в [Баевский 2011: 625–626].

65
{"b":"934067","o":1}