Савва полюбопытствовал видом из окна – и поежился: взгляд его упал в каменный колодец без единого окошка. Он даже не поленился отвернуть шпингалеты на раме и высунуться: так и есть – кроме этого странного полуоконца, ни одного стеклянного просвета в отвесно падающих стенах! А близкое беловатое небо струит слабый свет по рыжеватым крышам, ни капли его не роняя в эту мрачную шахту… Как только Лена такое выносила? Все дело в цене, конечно…
Молодой человек переместился в смежную комнатку – слепую, вообще без окон – и снова включил свет: тот оказался не колокольчиково-голубым, как в кухне, а ярким, золотисто-розовым, словно окно все-таки пряталось где-то в комнате, а за ним высилось вольное рассветное небо. Аскетичная обстановка жилища и обилие медицинских книг на этажерках и письменном столе с низкой плоской лампой и зеленым сукном бросились в глаза, и стало в очередной раз ясно, что хозяйка – трудолюбивая и серьезная девушка с принципами. Пара-тройка скромных безделушек, изящная фарфоровая чернильница, перламутровое пресс-папье; несколько рамок с фотографиями шелковых дам и сюртучных господ – на стене перед столом и над высокой, лишенной белья металлической кроватью, да еще серебрянкой выкрашенная круглая гофрированная печь – вот и все сомнительные украшения, замеченные в комнате прилежной студентки. Внезапно вспомнив полученные указания, Савва шагнул к столу, выдвинул ящик, без труда нашел среди какого-то хлама тяжелый позеленевший ключ, сличил его с полученным накануне от Лены, убедился в их полном соответствии и отправил во тьму, к братцу, позвякивать медью в кармане бутылочного цвета шинели.
Желтый трехстворчатый шкаф с забавными цветными витражными окошками давно утратил свои ключики и не был заперт, но плотно пригнанные дверцы все же с неохотой допустили студента до сокровищницы. Только никаких драгоценностей в шкафу не оказалось – три-четыре скромных платья на деревянных плечиках, да и то одно из них – сизое форменное, в комплекте с которым прилагался белый передник с красным крестом, одна шерстяная накидка да невысокая горка поношенных туфелек и ботиков на полу… Шляпная картонка, однако, нашлась, где и предполагалось, и Савва принялся осторожно ворошить благоухавшие почему-то сандалом разноцветные тряпочки («Ах, вот и понятно, откуда такой запах, – этот резной веер с японской росписью сделан из настоящего сандала, какая милая вещица, только Лене совсем не подходит».) Связка писем, накрест перевязанная простой бечевкой, потертая коленкоровая тетрадка (он все-таки пролистнул – исписана бисерным почерком с обилием вопросительных и восклицательных знаков – устыдился, захлопнул) и в толстой серебряной рамке, под стеклом, – фотокарточка юноши лет восемнадцати в черной шинели и фуражке реалиста[6]. Савва отнес все это на стол, где лампа при ближайшем рассмотрении оказалась керосиновой, потрещал коробком спичек, зажег, подкрутил фитиль и, освободив изображение из-под стекла, поднес его к дрожащему свету, вгляделся в еще почти мальчишеские черты… Ничего особенного. Вообще ничего. Никаких сильных чувств оно не отражало, как и особенно глубоких мыслей… Самовлюбленный мальчишка, уже пару раз тайком посетивший публичный дом, ночами штудирующий Фореля[7]… Ему до Володи, например, как до Луны! Нет, положительно, черт их поймет, этих женщин!
С досады он потянулся было почитать клеенчатую тетрадочку, внутренне оправдываясь тем, что хочет разобраться в мотивах и побуждениях этой умной и утонченной девушки, которая, решив посвятить себя благородному служению русскому народу, вместе с тем сумела когда-то влюбиться в совершеннейшее ничтожество, – и несколько минут приземленное любопытство боролось в его душе с дворянской честью, которая как будто была теперь отменена революцией. Просто заглянуть бы одним глазком, не обязательно читать в подробностях… И тут его резануло: те, в госпитале, тоже заглядывают к ней, именно одним глазом, – и ведь он согласился же, что это скотство! А сейчас, выходит, что он ничем не лучше, а сам такое же грязное животное! И, кроме того, Савве вдруг припомнилось, как его собственная мать безошибочно узнавала, если он в чем-то солгал или вообще провинился: мальчишкой ему казалось, что он ведет себя, говорит и смотрит ну совершенно как всегда, – и тем не менее мама неизменно определяла его виновность, улавливая какие-то одни ей ведомые ядовитые флюиды лжи, – и жестко обличала, обдавая глухой волной презрения… С годами он уяснил, что такая способность зачем-то дана Всевышним всем женщинам без исключения, без классовых различий и вне возраста, и если они не уличают обманщика в глаза, то делают это исключительно по каким-то собственным соображениям, – но правду знают всегда. Может быть оттого, что, тысячелетиями пребывая у мужчин в вынужденном подчинении, сами обучились виртуозно лгать им и притворяться во всех областях жизни, просто ради спасения от никогда не исключенного грубого посягательства, – но вечная эта женская игра, кажется, необходима человечеству, чтобы выжить… Вот и Лена Шупп – раненая, жалкая, почти обездвиженная, сгорающая от унижения, – а и она сразу поймет, что грош цена его пылкому слову чести, еще до того, как он отодвинет суровое одеяло, которым она занавешена, – по шагам определит, по дыханию, по пульсу…
Савва быстро вложил фотографию гадкого реалиста в тетрадку, сложил ее трубкой и затолкал в карман шинели, сунул туда же пачку писем, выключил свет, рванул, пролетая через прихожую, фуражку с вешалки, повернул в замке один из братьев-ключей – и посыпался по скользким серым ступеням.
На Измайловском, в маленьком скверике между 4-й и 5-й Ротами, тоже шел какой-то митинг, по-прежнему алели мазки бантов и флагов; некто в бушлате, с зажатой в кулаке бескозыркой, стоя ногами на скамейке, что-то жарко растолковывая гражданам освобожденной России о недавно созданном Совете рабочих и солдатских депутатов; прямо в центр митинга въехал с корзинкой на полозьях бойкий торговец и принялся за бесценок продавать еще недавно нелегальную литературу – и заваль его шла нарасхват. А тут как раз тормознул проезжавший мимо грузовик, ощетинившийся солдатскими штыками, как испуганный еж, – и с него швырнули в толпу несколько пачек немедленно разлетевшихся листов бумаги. Свободные граждане, покинув озадаченного оратора и давя друг друга, кинулись подбирать рассыпавшиеся листы, будто это были серебряные монеты, брошенные средневековым царем в качестве милостыни своим подданным. «Известия! Известия Совета депутатов!» – возбужденно кричали счастливцы, ухватившие затоптанный клочок… Мальчишка-газетчик ошалело метался, голося, среди народа и верещал так, что закладывало уши.
Савва пытался торопливым шагом миновать это место – на ум почему-то приходило слово «побоище» – но среди мальчишечьего визга вдруг отчетливо послышалась фамилия его погибшего друга: «…на гроб борца за свободу Хлебцевича…» – так, кажется, кричал газетчик. Волнуясь, Савва подозвал его: «Дай, где про Хлебцевича», – оказалось, это «Огонек», и он стал жадно листать его на ходу, наткнулся на небольшой портрет внизу страницы – серая шинель, спокойный взгляд, высокий чистый лоб… Тот же самый Володя, который едва ли не вчера поднялся в открытой машине под разрывными пулями и крикнул: «Надо Лелю вниз стянуть!» – какие дурацкие, если вдуматься, последние слова оказались у человека… Савва сложил тонкий журнал и убрал за пазуху.
Заметку эту они читали уже вместе с Леной, через два часа, в госпитале на Суворовском проспекте. Вернее, Савва читал вслух, а Лена слушала и комкала губы, стараясь не плакать: «…Бабушка русской революции Е. К. Брешко-Брешковская[8], возвращаясь из ссылки, встретила в Сызрани похоронную процессию с прахом Хлебцевича и положила живые цветы на гроб борца, сказав при этом: “Так расправлялся Дом Романовых с лучшими людьми. Клянемся перед гробом этого чистого невинного юноши, что не будет между нами раздоров и не допустим больше необходимости таких жертв”. Студент В. И. Хлебцевич похоронен в городе Сызрани в общественном молодом садике на Кузнецкой площади…» Лена упоминалась в статейке под своим именем, а Савва обозначен был просто как «еще один студент», что его немного задело: в конце концов, это именно он вывез всех, живых и мертвого, из-под прицельного огня! Посмотрели и на овальный портрет самой «революционной бабушки» – пожилой полноватой женщины, чем-то неуловимо напоминавшей Екатерину Великую… Лена погладила кончиками пальцев вдохновенное лицо Володи на фотографии.