— Это почему же? — спросил я отнюдь не дружественно, подумывая между прочим: а не врезать ли ему в самом деле, а потом будь что будет?
Здесь нужно сказать, что в ту же поездку мы познакомились с одноногим инвалидом — бывшим танкистом. Он подсел к нашему столику в «Рваных парусах» (так окрестила общественность заведение на берегу моря у рыбацкого причала), а потом пришел в номер и приходил еще не раз, когда мы возвращались вечерами с работы. Мужик был шустрый, заводной, всегда, правда, без денег, но там, где пятеро, и для шестого место найдется. Ногу ему оторвало в начале сорок третьего на Северном Кавказе, когда немецкий бронебойный снаряд попал в танк. Культя была неудобной, короткой, и он почти не пользовался протезом, ходил на костылях. Это мы узнали в первый же вечер и прониклись к человеку сочувствием. Конечно, мужик был выпивоха и забулдыга, изрядно опустился, у трезвого у него всегда в глазах читалась искательность и готовность убраться, но какое имеет право судить калеку-фронтовика этот сопляк Саня?
— Так почему же — смешно? — повторил я.
— А потому что никакой он не танкист. Ясно, дурачье? Ему ногу еще до войны вагонеткой в порту отдавило. Пацанами катались на вагонетках по причалу — и попал под колеса. А сейчас ходит на костылях и фрайеров накалывает…
— Откуда ты знаешь? — спросил Алик.
— Коридорная в гостинице сказала.
— Значит, врет, клевещет на человека.
— Ха-ха-ха! — развеселился Саня. — Она с ним с детства в одном дворе живет. Адрес давала. Если не верите, говорит, можете прийти…
— Откуда же ордена? — спросил Самый Главный.
А ведь верно, на пиджаке у нашего приятеля была однажды скромная планка — орденских ленточек в ней я, правда, не заметил, но фронтовые медали значились.
— Ха! — сказал Саня. — Этих ленточек навалом в военторге. Можешь и ты купить. А в Ростове на базаре и ордена продают. Сам видел.
У парня на все был готов ответ, и от этого он все меньше мне нравился.
— И давно ты об этом знаешь?
— С первого дня. Коридорная мне сразу сказала: гоните, говорит, этого шаромыжника…
— А ты промолчал?
— Нет, я должен был прибежать на полусогнутых и доложить!.. Вы же привыкли, что Саня всегда на подхвате! Они кровь пьют, раззвонили о лилипутке так, что на улице не покажись, а я должен докладывать…
Крепкий, должно быть, у парня характер. Чего доброго, далеко пойдет. Это надо уметь — не сказать ни слова, виду не подать, в одиночестве, молча наслаждаться тем, что люди, которые посмеиваются над тобой, сами ведут себя как дураки и даже не подозревают об этом. Может, в этом действительно есть какое-то утонченное или извращенное удовольствие? Но кто мог ждать чего-нибудь подобного от милого мальчика Сани!
— А зачем сейчас сказал? — спросил Алик.
Пустой вопрос! Мало ли может быть объяснений. Не выдержал, разозлился, захотел взять реванш. Наконец, простейшее: сдали тормоза.
— Пошли вы все к черту! — Саня поднялся и скрылся в темноте.
С минуту мы посидели молча (неожиданный пассаж получился), а потом каждый полез в свой спальный мешок.
Проснулись рано, когда небо только начало по-осеннему сдержанно, без пышности и многоцветья светлеть. Автобусик, как я и ожидал, завелся сразу: ему тоже захотелось на бойкую дорогу и в теплый гараж.
Костер погас, но мы тщательно залили угли. Можно было ехать, однако Алик сказал:
— Постойте.
Он взял лопату и чуть в сторонке начал рыть яму. Потом мы сгребли туда оставшийся после ночевки мусор — все эти склянки, банки, бутылки — и снова засыпали землей. Пусть все будет как было. Усерднее всех этим занимался Саня. Он даже притоптал землю башмаками.
ПОИСКИ И НАХОДКИ
Не помню уже, как долго ковырялся я в земле древнего городища. Мне хотелось найти ручку от амфоры с клеймом гончара. Множество таких ручек я видел в похожем на сарай хранилище Керченского музея. Парень, который показывал их, говорил, что в Керчи собрана самая богатая коллекция клейм греческих гончаров. Мелкими, широкими, угловатыми эллинскими буквами на обожженной затем глине были написаны непонятные, но, как тут же оказывалось, очень простые слова: имя гончара и название города.
К тому времени я успел побывать на местах, где некогда были Илурат, Мермекий, Пантикапей, Херсонес, Сугдея, Прекрасная Гавань и другие славные города. Не раз слушал я споры о таврах, антах, скифах, листригонах, генуэзцах и венецианцах, готах, о происхождении караимов (действительно ли они — потомки хазаров?); я даже осмеливался высказывать свою собственную точку зрения на то, где именно в Крыму оказалась Ифигения после того, как ее папа Агамемнон так неудачно пытался принести дочку в жертву богам…
Одним словом, я вполне созрел для желания иметь ручку амфоры с клеймом древнего гончара. Хотелось найти ее самому. И вот я оказался на этом древнем городище.
Судя по всему, наши предшественники на этих берегах не брезговали радостями жизни — любили выпить и закусить. На исковерканной окопами земле (во время минувшей войны здесь шли жестокие бои) повсюду валялись обломки амфор. Они торчали в темно-бурой, уже покрывшейся зеленью земле как кусочки моркови в винегрете.
Я рылся долго. Ручки попадались. Много. Но такой, как мне нужна — с клеймом, я не находил. Я наткнулся на гнездо с крохотными яичками, на два или три охваченных работой муравейника, нашел человечью берцовую кость. Кость была легка и ломка, будто долго пробывший в воде и затем высохший на жарком берегу кусок дерева.
Кто знает, сколько я просидел над черепком с тоненькой, словно проколотой шилом дырочкой. Откуда эта аккуратная дырочка? Ее пробила сама жизнь — нежная и беззащитная былинка, неудержимо рвавшаяся из семени к солнцу. Светло-зеленый стрельчатый лист молодой травы оказался тем копьем, которое пронзает насквозь даже камни. Чудо!
Ручки с клеймом я так и не нашел. А ведь она там была. Конечно, была. Городище некогда было огромно, его съело постепенно подмывающее высокий, обрывистый берег море. Берег и сейчас сыпался, рушился. Я не решился подойти к его ненадежному краю. А может быть, в ту минуту на этом краю еще лежал черепок с автографом, с адресованным мне из тьмы веков приветом неизвестного мастера. Мастер так и остался неизвестным ни мне, ни кому-либо другому.
Но, может, там все-таки не было ничего, на чем сохранились бы следы угловато-ломкого и широкого эллинского письма? Я не ищу оправданий своей робости. Не было. Древний мастер был скромен, знал, что его продукция — всего лишь поделки, и не хотел уподобляться курице, которая всякий раз поднимает крик: «Смотрите — это я, да, это я снесла яйцо!»
И, может, это был не мастер, а всего лишь жалкий раб, обреченный на то, чтобы пускать свои вещи в мир безымянными? Ай, сколько с тех пор по земле прошло анонимов или людей, прячущихся за выдуманные имена!
…Выступ мыса был подчеркнут на суше полуистершейся, ломаной линией окопов. Эти окопы, должно быть, прикрывали артиллерийскую батарею. Я легко нашел места, где некогда стояли пушки. Их даже не пришлось искать. Я просто пришел сюда, выковыривая из земли черепок за черепком. При этом иногда попадались покрытые голубовато-зеленой медной ржавчиной винтовочные патроны. Очевидно, батарею пришлось защищать с суши.
Когда стало ясно, что клейменой ручки не будет, я подобрал два обыкновенных обломка амфор. Теперь к ним добавилась ржавая гильза.
Да, батарею отчаянно защищали. Это было видно по воронкам. В одной из них я подобрал осколок снаряда.
Иногда я спрашиваю себя: зачем эти черепки, камни, раковины, куски ржавого железа, которые я почти всегда привожу с собой? Чтобы ничего не забыть.
Я никогда не покупал сувениров. Как нищий или старьевщик, я большей частью хожу пешком. Мое богатство — надежда. Всякий раз, идя после шторма по пустынному берегу (а сколько раз я ходил так вот!), я надеюсь, верю, что море выбросит для меня что-нибудь необыкновенное. Я довольствуюсь камнем или раковиной, я беру их как векселя, по которым жизнь со мной расплачивается печальными или веселыми историями. А большего мне и не надо.