Положение царизма стало критическим. Он не мог методами военного насилия подавить революцию.
И правительство пошло на маневр, на обман. 17 октября 1905 года был издан манифест, провозгласивший «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов». Царь обещал созвать законодательную Думу, без одобрения которой «никакой закон не мог воспринять силу».
Это была, конечно, победа, победа революции. Но это еще не было решающей победой. Царизм не капитулировал. Он только отступил, чтобы выбрать новую, более удобную позицию для решающей схватки с революционным народом.
Большевики смело и открыто в листовках и газетах, на митингах и собраниях разоблачали маневр царизма. Например, в листовке Нижегородского комитета РСДРП «К гражданам» был поставлен вопрос о том, что же дает рабочему классу и крестьянству манифест 17 октября. «Признана неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов, но есть ли свобода печати? Нет. Имеем ли мы право стачек? Нет. Дума получает законодательную власть. Но изменен ли порядок выборов, есть ли в высочайшем манифесте что-нибудь похожее на всеобщее, прямое, равное и тайное избирательное право? Нет. Уничтожен ли имущественный ценз? Нет. Уничтожены ли четырехстепенные выборы для крестьян, это хорошая выдумка бюрократов, это сито, которое задержит революционный рост крестьянства? Нет. Все оставлено по-прежнему».
На следующий день Россия ликовала.
Старый большевик С. И. Мицкевич записал в своих воспоминаниях:
«Утром 18 октября во всех газетах был напечатан манифест о свободах и о законодательной Думе.
Я пошел узнать в центр о наших партийных установках в связи с появлением манифеста.
Улицы были полны народа. Все дома были увешаны национальными трехцветными флагами. До сих пор я никогда не видал на улицах Москвы такой оживленной толпы: шли разговоры о манифесте, кое-кто из черносотенцев ругал „красных“ и „забастовщиков“, другие им горячо возражали; попадавшихся полицейских встречали криками: „Поцарствовали, попили нашей крови! Теперь баста!“
Все шли к центру – к Театральной площади, к Тверской. Это было стихийное движение, никем не руководимое. Подошли к Театральной площади (ныне площади Свердлова), она была запружена народом. Кое-где виднелись красные знамена, одно из них было водружено на фонтане в центре площади. С фонтана говорили ораторы; с того места, где я остановился, – у угла „Метрополя“ и площади – было плохо слышно. Иногда долетали слова:
„Да здравствует свобода!“ Толпа подхватывала этот лозунг, и крики „Да здравствует свобода!“ широко оглашали площадь. Потом, по-видимому, говорили об освобождении политических ссыльных и заключенных, раздались крики: „Амнистия! Амнистия!“ Около оратора запели:
Вы жертвою пали
В борьбе роковой…
Это пение было нестройно подхвачено по всей площади: тогда еще масса не умела петь революционные песни, не знала слов.
Вдруг раздался клич – идти к тюрьмам освобождать политических. Стали срывать флаги с домов, обрывать с флагов синие и белые полосы, оставляя одни красные. Получались узкие красные знамена-пики.
Образовались колонны, вооруженные этими пиками. Пошли по направлению к Таганке, по дороге везде срывали флаги и делали из них красные знамена, некоторые делали из красных полос банты и украшали ими себя.
Колонны по мере продвижения росли и росли; когда подошли к Таганке, уже начало смеркаться. Заполнились переулки около тюрьмы. Ворота тюрьмы были заперты, стали в них колотить древками знамен; впустили несколько человек внутрь двора для переговоров с администрацией тюрьмы. Среди вошедших в тюремный двор был наш партийный товарищ из боевой организации – инженер Виноградов, с красной лентой через плечо. Демонстранты остались на улице ждать.
…Через некоторое время вышел из ворот кто-то из наших делегатов и объявил, что идут переговоры по телефону с генерал-губернатором и что, вероятно, скоро начнут освобождать заключенных. Мы терпеливо ждали. Там и сям нестройно запели революционные песни: „Отречемся от старого мира“ и „Вы жертвою пали“.
Вскоре подъехал к тюрьме московский губернатор Джунковский и объявил, что он будет сейчас разбирать дела и выпускать, кого можно. Раздались крики: „Выпускайте всех, иначе не уйдем!“
В Таганке в это время сидело довольно много политических: во-первых, почти весь ЦК прежнего состава, арестованный в феврале на квартире писателя Леонида Андреева; во-вторых, ряд ответственных работников Московской большевистской организации, арестованных в последнее время, особенно во время сентябрьских забастовок.
Среди заключенных были член МК Шестаков, агитатор Седой и ряд других товарищей. Вдруг мы слышим громкий голос Седого из большого коридорного окна третьего этажа; он призывает толпу к спокойствию, говорит, что идет освобождение политических заключенных и скоро они все выйдут. Восторг охватил демонстрантов, кричали: „Ура! Да здравствует свобода! Долой царских опричников!“ После Седого говорили из окна агитационные речи еще несколько товарищей. Через некоторое время ворота тюрьмы раскрылись, и со двора вышла толпа освобожденных узников. Энтузиазм был неописуемый! Освобожденных целовали, обнимали, качали…»
Иосифа Федоровича покачивало, словно он выпил много вина. Хотелось зажать уши.
Но он кричал вместе со всеми. И с кем-то обнимался, кого-то целовал.
Представитель Московского комитета торопил. Ведь только что здесь были казаки и даже стреляли. И во дворе тюрьмы полно войск. Казаки могут в любую минуту вернуться, они теперь уже никому не повинуются. А войска пока остаются верными правительству. Могли напасть и черносотенцы.
Сегодня они убили Николая Баумана.
В Техническом училище собрались члены Московского комитета. Говорят вполголоса. В актовом зале стоит гроб с телом Баумана.
Принято решение превратить похороны Николая Эрнестовича в политическую демонстрацию.
Иосифа Федоровича тут же кооптируют в состав комитета. И первое поручение – к похоронам нужна листовка. Времени в обрез, похороны 20 октября.
Они никогда не встречались. Но знали друг друга по рассказам товарищей. И вот теперь, через день после того, как Дубровинского освободили из тюрьмы рабочие, которых вел Бауман, он хоронит Николая Эрнестовича.
Ночь 20 октября 1905 года.
Техническое училище. Актовый зал. В зале только стол с гробом, а рядом столик, на котором лежат рубли, пятерки, медные гроши. Склоненные флаги. Много флагов. И много венков.
И деньги и венки принесли рабочие, студенты, служащие, которые целый день 19 октября шли мимо гроба, прощаясь с Бауманом.
Училище охраняют отряды рабочих. Они не прячут винтовок, револьверов. Ни полиции, ни городовых поблизости не видно.
20 октября 1905 года.
Раннее-раннее осеннее утро.
Из центров, с окраин, из пригородов Москвы к Техническому училищу сходятся люди. Идут поодиночке, группами, колоннами. У многих в руках красные стяги. Красные банты на шапках, красные ленты через плечо. И флаги, и банты, и ленты с черной траурной каймой.
Полдень. В актовом зале училища кончается гражданская панихида. Уже сказаны все скорбные и гневные слова. Звучит траурный марш. Члены Московского комитета поднимают гроб.
Тысячи людей на улице обнажили головы.
Колонны трогаются. Впереди, взявшись за руки, движется двойная цепь рабочих. В этой цепи прямо перед гробом идет и Дубровинский (на фотографии он третий справа, вполоборота к фотографу, рядом Иван Александров, за ним Носков).
Процессия направляется к Красным воротам.
Это было невиданное шествие. Городовые и сыщики, дворники и полицейские куда-то попрятались. В чайных засели и не смели вылезти на улицу черносотенцы с Хлебной биржи и Охотного ряда.
Сколько людей участвовало в этих похоронах, трудно сказать. Московские газеты на следующий день называли и 200 и 300 тысяч. Траурные флаги на многих домах, алые знамена на многих балконах.