Литмир - Электронная Библиотека

Он гулко закашлял.

– Вы не подумайте, – сказал я, – я нисколько не сомневаюсь, что здоровье вашей супруги для вас превыше всего. И, кстати сказать, есть все резоны надеяться, что она будет совершенно здорова.

– Я молю об этом Господа, – сказал. – А сколько, вы полагаете, потребуется времени?

– Пока трудно сказать. Но в любом случае я бы предписал не менее полугода полнейшего воздержания. А там посмотрим…

У него на лице есть несколько грязно-коричневых пятен; теперь они еще отчетливее проступили на бесцветной коже, а глаза точно съежились.

* * *

Он уже был однажды женат; какая досада, что она умерла, его первая супруга! У него в кабинете висит ее увеличенная фотография: костлявая девица с лицом как у прислуги, простоватая и набожная, чем-то похожая на добрую Катарину фон Бора, супружницу Лютера.

Она ему определенно подходила. Какая досада, что она умерла!

21 июня

Кто же сей счастливец? С позавчерашнего дня я не уставал задавать себе этот вопрос.

Удивительно, что отгадка явилась столь быстро и что я к тому же, оказывается, знаком с сим молодым человеком, правда весьма шапочно. Это Клас Рекке.

Да, Клас Рекке – это вам не пастор Грегориус.

Я встретил их сейчас, когда гулял. Я бесцельно брел по улицам в теплых розовеющих сумерках, брел и думал о ней, милой женщине. Я часто думаю о ней. Я забрел в пустынную боковую улочку и вдруг вижу – они навстречу. Они вышли из какого-то подъезда. Я поспешил достать носовой платок и стал сморкаться, чтобы прикрыть лицо. Излишняя предусмотрительность. Он меня, верно, и в лицо-то не помнит, а она меня не видела, она была слепая от счастья.

22 июня

Я сижу и читаю написанную вчера страничку, перечитываю снова и снова, и я говорю себе: вот как, дружище, ты, стало быть, заделался сводником?

Вздор. Я избавил ее от сущего ужаса. Я чувствовал, что это необходимо сделать.

А уж как она распорядится собою – ее забота.

23 июня

Ночь под Ивана Купалу. Светлая, синяя ночь. Ты запомнилась мне с поры детства и юности, как самая воздушная, самая упоительная, самая прозрачная из ночей, почему ты сегодня такая душная и тревожащая?

Я сижу у окна и думаю о своей жизни, отыскиваю причину, отчего так случилось, что пошла она совсем по иному пути, нежели у других, вовсе не по проторенным дорожкам.

Давай-ка поразмыслим.

Сейчас, проходя кладбищем, я снова наблюдал одну из тех сцен, про которые взывающие к прессе поборники морали любят говорить, что они не поддаются описанию. Нет сомнения, что сила, побуждающая людей быть объектом праведной ярости посетителей кладбищ, – сила необоримо могучая и победительная. Людей легкомысленных она толкает на всякого рода сумасбродства, порядочных же и благоразумных побуждает подвергать себя немалым лишениям и жертвам. И она заставляет женщин преступать то чувство стыдливости, пробуждение и развитие которого у девочки полагается целью воспитания из поколения в поколение, и переносить ужасные физические муки, а нередко и бросаться очертя голову в пучину позора и несчастья.

Одного меня она еще не затронула. Как это могло случиться?

Чувства мои пробудились поздно, лишь тогда, когда моя воля была уже волей мужчины. Ребенком я был весьма честолюбив. Я рано приучил себя к самоограничению, приучил себя строго различать между желанием сокровенным, устоявшимся и желанием временным, минутным порывом, к первому голосу – прислушиваться, второй – пропускать мимо ушей. Впоследствии я заметил, что свойство это в общем-то исключительно редкое, может быть, более даже редкое, нежели талант и гений, и оттого мне порой думается, что из меня, в сущности, должно было бы получиться нечто незаурядное и значительное. В годы учения я и был всегда звездой первой величины, всегда моложе всех в классе, в пятнадцать лет уже студент, а в двадцать три – лиценциат медицины. Но на том дело и застопорилось. Ни дальнейшей научной работы, ни докторской диссертации. Меня с готовностью ссудили бы деньгами, в любом количестве; но я устал. У меня пропала всякая охота совершенствовать свои познания, и мне хотелось зарабатывать наконец свой хлеб. Школьническое честолюбие, алчное до хороших отметок, насытилось и отмерло, и странно – на его место так никогда и не заступило честолюбие мужчины. Я объясняю это тем, что именно в ту пору я начал мыслить. Прежде мне было недосуг.

И все это время инстинкты мои дремали, достаточно жизнеспособные, чтобы пробуждать во мне смутные грезы и желания, подобные девичьим, но не могучие, не зовущие, как у других молодых мужчин. А если я порой и проводил бессонную ночь в жарких мечтаниях, то я и помыслить себе не мог искать удовлетворения у тех женщин, которых посещали мои приятели, у женщин, на которых они указывали мне на улице пальцами и которые внушали мне отвращение.

Тому, верно, немало способствовало и то, что фантазии моей всегда приходилось работать самостоятельно, самой отыскивать себе пищу, безо всякого почти соприкосновения с фантазией приятелей. Я ведь всегда был гораздо моложе их, поначалу я вообще ничего не понимал, когда они заводили подобные разговоры, – и поскольку ничего не понимал, то и привык не слушать. Так и остался «чист». Отроческого греха – и того я не изведал; я толком и не знал, что это такое. У меня не было религиозной веры, которая бы меня удерживала, но я смастерил себе грезы о любви – о, какие же красивые грезы, – и я уверен был, что однажды они сбудутся. Я не хотел продавать свое право первородства за чечевичную похлебку, не хотел марать свою студенческую честь.

Мои грезы о любви – мне почудилось однажды, что они так близки, так близки к осуществлению. Ночь под Ивана Купалу, дивная бледная ночь, всегда пробуждаешь ты во мне то давнее воспоминание, единственное, по сути, воспоминание моей жизни, единственное, что пребывает нерушимо, когда все иное рассыпается в пыль и прах. А ведь случившееся было так незначительно.

Я приехал к дядюшке на Ивана Купалу. Собралась молодежь, были танцы, игры. Среди молодежи была одна девушка, с которой мы виделись до того несколько раз, когда у нас или у них в доме собирались гости. Меня она прежде мало занимала, но, увидавши ее теперь, я вдруг вспомнил, что сказал мне как-то о ней мой приятель: «А ты приглянулся вон той девице, она весь вечер не спускает с тебя глаз». Эту фразу я вспомнил теперь, и хоть и не очень поверил его словам, все же посматривал на нее чаще, чем делал бы в другом случае, и заметил, что она тоже на меня поглядывает. Была она, наверное, не красивее многих иных, но в полном расцвете своих двадцати лет, и была на ней тонкая белая блузка, а под блузкой – девичья грудь. Я плясал с ней в паре вокруг увенчанного венками майского шеста. Ближе к полуночи все мы отправились на вершину холма полюбоваться видом, разжечь праздничный костер и встретить там восход солнца. Дорога шла лесом меж высоких, прямоствольных сосен; мы шли парами, и я шел в паре с нею. Когда она споткнулась в лесных сумерках о корень, я протянул ей руку; радость обожгла меня, когда я почувствовал ее нежную, крепкую, теплую ручку в своей руке, и я не отпускал ее потом все время пути, хотя дорога стала ровной и гладкой. О чем мы говорили? Я не знаю, ни единого слова не сохранилось в моей памяти, помню лишь, что точно какой-то скрытый ток пронизывал ее голос, каждое ее слово, то был трепет молчаливой и безоглядной покорности, точно всю свою жизнь она только и мечтала, только и надеялась пройти вот так со мною рука об руку по лесной дороге. Мы взобрались на холм, наши спутники оказались там раньше нас и уже разожгли костер, и мы расположились группами и парами кто где. С других холмов и пригорков взвивались пламенем другие костры. Над нашими головами парила Вселенная, огромная, светлая, синяя, внизу у наших ног лежали заливы, проливы и широкий фьорд – холодно поблескивающие, глубокие. Я все еще держал ее руку в своей руке и, помнится, даже отваживался ласкать потихоньку. Я поглядывал на нее украдкой и видел, что кожа ее пламенеет в прозрачной бледности ночи, а глаза полны слез, но она не плакала, она дышала ровно и покойно. Мы сидели молча, а во мне звучала песня, старинный напев; откуда он взялся, я и сам не знаю:

4
{"b":"933288","o":1}