Она же вообще, думая о своем, смотрела куда-то в сторону, в стену. Перед тем как встать с постели, она вдруг впервые обратила внимание на портрет Че Гевары. «Сними ты этого мерзавца», — сказала она с несвойственной ей неприязнью. Он засмеялся: «Кажется, ты права, но я еще не вполне уверен, что он мерзавец. Бандит — да, пожалуй. Но нужно еще немного подумать». Не просто так, не ради дешевого пижонства привез он и повесил на стену портрет своего кумира, бесстрашного героя, отважно пытавшегося по-своему переиначить гармонию истории, — и нужны были серьезные резоны, чтобы теперь его снять. Что Гевара не герой, а бандит, ему уже давно было ясно: переиначивать историю с оружием в руках конечно же недопустимо — чересчур рискованно. Но все-таки не факт, что роль бандита в историческом сюжете всегда отрицательна… А Карине, честно говоря, лучше бы этих материй не касаться.
Она сильно изменилась, повзрослела, что ли, за эти два московских месяца, посерьезнела… Он и раньше слышал от нее, что здесь в Черноморске она живет как в ссылке, но о прежней, московской жизни никогда не расспрашивал. Он, конечно, знал, что уже здесь, прежде чем оказаться у него в постели, она какое-то время, удивляя весь город, крутила любовь с редактором местной газеты, как говорили, давно приговоренным (чахотка, — может быть, потому и жил на юге) высокорослым и темнолицым горбуном, то ли греком, то ли армянином. Что же до ее московской жизни, то в институте ходили вообще какие-то чудовищные слухи о связях с иностранцами и чуть ли не о валютной проституции. (О жизни этой женщины всегда ходили самые невероятные слухи. И сейчас, тридцать лет спустя, по Москве упорно циркулировал забавлявший Закутарова, но никогда им не опровергавшийся бредовый слух, что известная владелица художественной галереи Карина Молокан — опасная ведьма, что она специально ездила в Мьянму, где прошла курс оккультных наук у гималайских монахов, и что вдвоем со своим дружком Закутаровым они приворожили Президента страны, он приблизил их к себе, сделал ближайшими советчиками и теперь не президентская администрация, даже не КГБ, а именно эти двое, по сути, определяют судьбу России. И ведь некоторые всерьез верили!)
Истинную историю своей московской юности она рассказала ему только следующей весной, после похорон Сурена Христианиди, того самого чахоточного горбуна, в которого была влюблена в первые месяцы своей черноморской жизни. Но еще ранее эту же историю, правда, без упоминания, что речь идет о Карине (просто «некая московская девушка»), он услышал как раз от Христианиди, который, будучи сильно пьян, изложил ее в задумчиво-повествовательной манере, словно уставший трагик пересказал сюжет Шекспировой драмы, в которой, впрочем, самому сыграть не пришлось.
Если соединить два рассказа вместе, история получалась возвышенно-романтическая, отчасти смешная, отчасти грустная, но до Шекспира явно недотягивала. Так, вполне обычная советская, даже, пожалуй, именно московская история начала семидесятых… Едва окончив школу и поступив на истфак МГУ, Карина («некая московская девушка» в рассказе Христианиди) влюбилась в слепого красавца француза, учившегося в каком-то московском вузе то ли играть на балалайке и домре, то ли изучавшего историю этих экзотических инструментов.
Они познакомились в консерватории на концерте не то Рихтера, не то Растроповича, куда француз пришел с русским приятелем, но приятель, еще даже не сняв пальто, должен был куда-то бежать и попросил первого, кто попался на глаза, — стоявших за ними в очереди в гардероб Карину и ее подругу — помочь слепому найти его место в зале. Слепого Карина повела одна, подруга-консерваторка извинилась: до начала концерта она должна была успеть купить что-то в нотном киоске. Поднимаясь по широкой лестнице к залу, они разговорились, перешли с плохого русского на французский (вполне приличный у Карины), и, естественно, оказалось, что соседнее с ним место свободно, француз попросил ее остаться, и она осталась, забыв о подруге…
Приводивший всех в умиление роман русской красавицы со слепым французом длился весь первый семестр первого курса, влюбленные решили никогда не расставаться, и в письмах, передававшихся через знакомых во французском посольстве, родители слепого балалаечника (русофилы и коммунисты — отсюда и любовь сына к балалайке) уже называли Карину дочкой. Быть может, она и вышла бы за француза и даже уехала бы с ним, но на Рождество француз поехал домой, в Париж, и тамошние поборники прав человека уговорили его взять в Москву чемодан с двойным дном, куда запихнули пару сот экземпляров эссе академика Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Времена были суровые, но наивные парижские друзья решили, что уж слепому-то обыска на границе не учинят.
Еще как учинили! Его чемодан вспороли и выпотрошили, как рыбу на кухонном столе. Слепой попал в Лефортово, и следователь грозил ему семью годами лагерей строгого режима. Сначала парень держался мужественно и на допросах просто молчал. Но родители во Франции были совершенно убиты и послали ему (а следователь, конечно, дал прослушать) аудиописьмо, где и они сами, и те парижские друзья, что нагрузили его рискованным поручением, слезно молили сотрудничать со следствием и рассказать все как было. Он и рассказал. Среди прочего рассказал и то, что получателем груза должен был стать папа Карины, известный биолог, академик ВАСХНИЛ и член-корреспондент «большой» Академии Леонид Молокан, человек, близкий к диссидентам и к самому Сахарову. Ну, а сама мысль дать французу поручение возникла только постольку, поскольку он был близок с Молокановой дочкой Кариной и был своим человеком в семье.
Француза отпустили домой, но он так перенервничал, что совершенно разлюбил и Россию, и балалайку, и русскую невесту. Или просто понял, насколько опасна такая любовь («Опаснее незащищенного секса», — резко выразилась Карина; она так никогда и не простила эту обиду). По крайней мере Карина больше не получила от него ни строки, и телефон его родителей молчал (вышли ли они из коммунистической партии — неизвестно).
Академика Молокана в очередной раз вызвали в КГБ, где ему в очередной раз строго попеняли и предупредили, что он ходит по краю пропасти. С ним дело пока на том и успокоилось. А вот Карину пришлось спасать: «по каналам КГБ» на факультет поступила соответствующая информация, ее должны были прорабатывать на комсомольском бюро, и если и не исключить из комсомола и института, то (конечно, только при ее полном покаянии) объявить ей строгий выговор.
Родителей Карины испугала даже не эта предстоящая, сама по себе омерзительная ритуальная расправа. Оказалось, что факультетский секретарь парткома возжелал красавицу Карину и прямым текстом объяснил ей, что придержит дело на тормозах, но только если она переспит с ним. «У меня не хуже, чем у француза», — сказал он, спокойно глядя ей прямо в глаза. А нет, так раскрутит все на полную катушку, вплоть до обвинений в валютной проституции.
Папа Молокан, сам человек отважный, подвергать дочь диссидентским опасностям не хотел. «Мы не будем драться с этой системой собственным ребенком», — сказал он. И было решено, что Карина подаст заявление и тихо исчезнет и из университета, и из Москвы. Девочку отправили в Черноморск, где много лет профессорствовал старший брат Леонида, историк Григорий Молокан. Дядя Григорий просил за Карину лично, ректор был его учеником (да и кандидатскую за ректора, партийного выдвиженца, написал в свое время именно Молокан, — а предстояла еще и докторская), и девочку взяли даже без потери года — на второй курс (Закутаров в тот год поступил на первый).
6
До похорон Христианиди, а он умер в середине апреля, Закутаров не разговаривал с ней, должно быть, месяцев шесть или семь. Все знали, что она как-то скоропалительно вышла замуж за белокурого красавчика, московского актера, снимавшегося на местной киностудии в какой-то шпионской муре, и жила с ним в гостинице. В университете она появлялась редко, он видел ее издалека, но теперь уж даже и не подходил… А вот с Суреном Христианиди он подружился. Главным редактором тот уже не был и стал сильно пить. Его уволили и чуть не исключили из партии за почтовую переписку с кем-то из столичных умеренных полудиссидентов, — кажется, с Леном Карпинским или Роем Медведевым, — и с тем, и с другим он был знаком много лет. Сам Сурен сильно подозревал, что дело было не в Карпинском (или Медведеве), а в том, что понадобилось расчистить место для зятя секретаря обкома: зять был в газете ответственным секретарем, и как только отстранили Христианиди, именно он и сел в редакторское кресло (а не зам. главного, как следовало ожидать по субординации).