9
История же наделавшего шуму процесса Бенедикта Струнского (за процессом даже столичные правозащитники внимательно следили) закончилась, в общем-то, ничем. Приговора не последовало: Бегемотика определили на дополнительную психиатрическую экспертизу. Тут ему вспомнили и теорему Ферма, и пальмы в прозекторской, и громогласные заявления, что он-де — «профессиональный революционер» (ну какой нормальный человек в советское время публично заявил бы такое?). В конце концов ему поставили странный диагноз: «Интеллектуальная интоксикация, бред просветительства, вялотекущая шизофрения» — и не в лагерь отправили, а в психушку. Причем не в какую-нибудь жестокую, типа Сычевки, где садисты-санитары и убить запросто могли (скажем, избив подушкой, в которую заложена тяжелая гантель), а уж искалечили бы наверняка, но в отделение нервных болезней той же самой больницы моряков, где он и сам до этого работал.
Его продержали в больнице чуть больше года в режиме почти санаторном: даже Светка Пропеллер, которая неожиданно начала скучать по своему Бегемотику, как-то умела время от времени пробраться к нему и предоставить свои интимные услуги.
Мягкое «наказание» на фоне тогдашних жестоких приговоров (семь лет лагеря и пять ссылки — распространенный стандарт) московским, ленинградским, киевским, львовским и другим диссидентам вообще выглядело весьма странно и даже подозрительно и породило слухи, что Бегемотик, мол, может быть, и сам того не понимая (ну не стукач же он!), был всего лишь некоторой приманкой, на которую должны были слететься доверчивые вольнодумцы, и когда их набралось бы достаточно много, всех загребли бы и устроили большой показательный процесс.
Теперь же дело спустили на тормозах, поскольку, кроме четырех-пяти романтически настроенных студентов, испуганно коловшихся и каявшихся уже на предварительных беседах в «первом отделе» университета и тут же соглашавшихся впредь сотрудничать с КГБ (их потому и на суд не вывели, хотя Бегемотик наивно полагал, что их потому не было в суде, что они молчали на следствии), никто всерьез на «профессионального революционера» не клюнул, и для широкого процесса просто не оказалось материала…
Выйдя из психушки, Бегемотик вернулся в мазанку на Варавке, а тут Закутаров вскоре расстался с Дашулей и со своим чемоданчиком тоже оказался на Варавке, и они несколько месяцев снова прожили бок о бок. Портрет Че Гевары так и висел на стене, но теперь под ним спал Бегемотик: Закутаров хоть и занял узкую спартанскую койку, но Гевару перевешивать не стал.
Бегемотик пошел работать в артель ритуальных услуг, делал каркасы для траурных венков… и снова начал собирать библиотеку самиздата. Закутаров же со справкой об окончании вуза уже второй год мотался за двадцать километров от города преподавать физкультуру в сельской школе: до преподавания истории его не допустили как «идейно незрелого». Диплом ему обещали выдать только после двух лет такой отработки. Это была маленькая месть за непоследовательное поведение на процессе Струнского (при том, что его дипломную работу «Дантон и Робеспьер: две личности и два аспекта Великой французской революции», принятую на ура, рекомендовали для дальнейшей защиты в качестве кандидатской)…
Однако в какой-то момент Закутаров получил известие о смерти отца и в два дня собрался и, наплевав на дипломную отработку и на сам диплом, уехал в Москву. Вскоре в Москву переехал и Струнский. «Революцию делают в столице, а не в провинции», — почему-то смущенно объяснил он свой якобы фиктивный («исключительно ради прописки») брак с какой-то московской парикмахершей, — впрочем, как оказалось, прехорошенькой молодой женщиной, каждый год приезжавшей в Черноморск отдыхать. Был ли брак фиктивным изначально, теперь трудно сказать: так или иначе, но они и теперь были вместе и недавно приглашали Закутарова на «серебряную свадьбу»… О процессе, о допросах Закутаров и Бегемотик вспоминали редко. То, что оба дали признательные показания, никак не испортило их товарищеских отношений. Тем более что на суде-то Закутаров от показаний отказался. Он вообще был доволен тем, какую партию сыграл тогда с властями…
Уезжая в Москву, он думал, что теперь не скоро увидит Дашулю (отцовских чувств он никогда не знал и, честно говоря, острой потребности видеть маленького сына у него не возникало). Но вышло иначе. Через полгода Дашулина мать нашла его по телефону и, всхлипывая в трубку, впервые за все время знакомства назвала его ласковым именем и повторила несколько раз, как заклинание: «Олежек, Олежек, Олежек! Пожалуйста, пожалуйста, приезжайте». Оказалось, Дашуля впала в глубокую депрессию, теперь находится в больнице, с ненавистью бросается на родителей, когда они ее навещают, и говорит, что никого, кроме Закутарова, видеть не хочет. И он вынужден был на две недели бросить закрутившиеся тогда всерьез дела с самиздатским журналом, поехать в Черноморск, вместе с родителями организовать ее выписку из больницы, погрузить в поезд (именно погрузить: инъекции галоперидола нарушили координацию, и она еле могла двигаться) и привезти в Москву. С вокзала он позвонил Эльве, и тот коротко сказал: «Вези». И Закутаров привез ее к нему и оставил. Насовсем.
10
«Что, Закутаров, жалеешь, что когда-то связался со мной?» — виновато спросила Дашуля, когда он в очередной раз устраивал ее дела — уже после смерти Эльве и после ее очередного психического срыва. Но он не ответил, сделал вид, что не услышал или не понял вопроса. Нет, он, конечно, никогда не жалел ни о каких своих поступках: знал, что всегда делает то, что требуют от него объективные обстоятельства, и жалеть не о чем, — но потому не ответил, что в принципе терпеть не мог эту женскую рефлексию, эти матримониальные разборки. Да и что значит «связался»? Рядом с Дашулей, «под знаком Дашули» прошел существенный кусок жизни, и это была объективная данность. Дашуля, Даша, Дарья Жогло была включена в общую гармонию его судьбы, и без нее картина жизни имела бы какие-нибудь иные очертания…
Впервые он обратил на нее внимание еще после второго курса — жарким июньским вечером, когда весь город, казалось, вывалился на приморскую набережную в поисках хоть какой-нибудь прохлады. В плотной, потной и по-летнему пестрой толпе гуляющих он сначала увидел Карину, которая не заметила его и прошла мимо, по-детски держась за руки с какой-то совсем юной подружкой, и что-то увлеченно рассказывала ей и влюбленно на нее смотрела, — и он весело подумал, что это, должно быть, и есть его соперница. И когда через полчаса он увидел их еще раз, теперь уже на некотором расстоянии, и Карина тоже увидела его и помахала ему рукой, он показал большой палец и поаплодировал: мол, выбор что надо. Карина неодобрительно покачала головой. Но подружка и впрямь была хороша: восхитительная линия шеи и плеч, русая коса, тяжело собранная на затылке, — в этом был стиль. Как раз ее шея, плечи, ключицы тогда особенно привлекли его внимание, и он сразу представил себе, как хорошо все это будет в кадре… Но в кадр ее шея и плечи впервые попали только года через полтора.
Они сблизились как-то внезапно, можно сказать, в считанные минуты. В теплый осенний вечер (Закутаров был уже на четвертом курсе) собрались первые интеллектуальные посиделки в морге у Бегемотика, и один из серьезных мальчиков (кстати, тогдашний boyfriend серьезной девочки Дашули) читал доклад не то о нарушении прав инвалидов в СССР, не то о преследовании крымских татар. Минут через пятнадцать после начала, извинившись за опоздание, явился Закутаров. («Как Онегин в балет», — сказала она потом.) Он сел как раз позади нее, и она сразу почувствовала его взгляд у себя на шее и на затылке и машинально поправила косу. Прошло еще минут десять (занудство докладчика было нестерпимо), и Закутаров написал записку и, коснувшись ее плеча, передал ей: «Давайте сбежим отсюда, а?» — и были нарисованы два человечка типа «палка, палка, огуречик», бегущие, взявшись за руки, куда-то к морю. Она прочитала записку и, не поворачиваясь, едва заметно кивнула головой. Еще через пять минут она поднялась первая, и, ни слова никому не говоря, они вышли вместе, и здесь же в темном углу больничного двора, выходившего в приморский парк, на каких-то кучей наваленных досках, пахнувших свежим сосновым распилом, она неожиданно яростно, жадно ответила на его поначалу робкие, разведывательные ласки. «Чем там измучил ее прежний boyfriend?» — подумал тогда Закутаров. Впрочем, может быть, этого boyfriend’а он, ревнуя, сам и придумал.