– Вчера не пустила, а сегодня передумала. Одевайся скорей… Смотри, какая погода хорошая. Бабушка возьмет тебя сегодня в лес рябину собирать.
Поверив, что я не шучу, сестренка быстро вскочила и, пока я помогал ей одеваться, защебетала:
– Так, значит, мама передумала? Ой, как я люблю, когда мама передумывает! Давай, Борька, возьмем с собой кошку Лизку… Ну, не хочешь кошку, тогда Жучка возьмем. Он веселей… Он меня как вчера лизнул в лицо! Только мама заругалась. Она не любит, чтобы лицо лизали. Жучок один раз лизнул ее, когда она в саду лежала, а она его хворостиной.
Сестренка соскочила с кровати и подбежала к двери.
– Борька, открой мне дверь. У меня там платок в углу лежит и еще коляска.
Я оттащил ее и посадил на кровать.
– Туда нельзя, Танюшка, там чужой дядя спит. Вечером приехал. Я сам тебе принесу платок.
– Какой дядя? – спросила она. – Как в прошлый раз?
– Да, как в прошлый.
– И с деревянной ногой?
– Нет, с железной.
– Ой, Борька! Я еще никогда не видала с железной. Дай я в щелочку посмотрю тихо-онечко… я на цыпочках.
– Я вот тебе посмотрю! Сиди смирно!
Осторожно пробравшись в комнату, я достал платок и вернулся обратно.
– А коляску?
– Ну, выдумала еще, зачем с коляской тащиться? Там тебя дядя Егор на настоящей телеге покатает.
Тропка в Ивановское проходила по берегу Теши. Сестренка бежала впереди, поминутно останавливаясь, то затем, чтобы поднять хворостину, то посмотреть на гусей, барахтавшихся в воде, то еще зачем-нибудь. Я шел потихоньку позади. Утренняя свежесть, желто-зеленая ширь осенних полей, монотонное позвякивание медных колокольчиков пасущегося стада – все это успокаивающе действовало на меня.
И теперь уже та назойливая мысль, которая так мучила меня ночью, прочно утвердилась в моей голове, и я уже не силился отделаться от нее.
Я вспомнил комок глины, брошенный на подоконник. Конечно, это не ветер бросил. Как мог ветер вырвать из грядки такой перепутанный корнями кусок? Это бросил отец, чтобы привлечь мое внимание. Это он в дождь и бурю прятался в саду, выжидая, пока уйдет от меня Федька. Он не хочет, чтобы сестренка видела его, потому что она маленькая и может проболтаться о его приезде. Солдаты, которые приезжают в отпуск, не прячутся и не скрываются ни от кого…
Сомнений больше не было – мой отец дезертир.
На обратном пути я неожиданно в упор столкнулся с училищным инспектором.
– Гориков, – сказал он строго, – это еще что такое?.. Почему вы во время уроков не в школе?
– Я болен, – ответил я машинально, не соображая всей нелепости своего ответа.
– Болен? – переспросил инспектор. – Что вы городите чушь! Больные лежат дома, а не шатаются по улицам.
– Я болен, – упрямо повторил я, – и у меня температура…
– У каждого человека температура, – ответил он сердито. – Не выдумывайте ерунды и марш со мной в школу…
«Вот тебе и на! – думал я, шагая вслед за ним. – И зачем я соврал ему, что болен? Разве я не мог, не называя настоящей причины своего отсутствия в школе, придумать какое-нибудь другое, более правдоподобное объяснение?» Старичок, училищный доктор, приложил ладонь к моему лбу и, даже не измерив температуры, поставил вслух диагноз:
– Болен острым приступом лени. Вместо лекарства советую четверку за поведение и после уроков на два часа без обеда.
Инспектор с видом ученого аптекаря одобрил этот рецепт и, позвав сторожа Семена, приказал ему отвести меня в класс.
Несчастья одно за другим приходили ко мне в этот день.
Едва только я вошел, как немка Эльза Францисковна окончила спрашивать Торопыгина и, недовольная моим появлением среди урока, сказала:
– Гориков! Коммэн зи хэр! Спрягайте мне глагол «иметь». Их хабэ, – начала она.
– Ду хает, – подсказал мне Чижиков.
– Эр хат, – вспомнил я сам. – Вир… – Тут я опять запнулся. Ну, положительно мне сегодня было не до немецких глаголов.
– Хастус, – нарочно подсказал мне кто-то с задней парты.
– Хастус, – машинально повторил я.
– Что вы говорите? Где ваша голова? Надо думать, а не слюшать, что глупый мальшик подсказывает. Дайте вашу тетрадь.
– Я позабыл тетрадь, Эльза Францисковна, приготовил уроки, только позабыл все книги и тетради. Я принесу их вам на перемене.
– Как можно забывать все книги и тетради! – возмутилась немка. – Вы не забыли, а вы обманываете. Останьтесь за это на час после уроков.
– Эльза Францисковна, – сказал я возмущенно, – меня и так уже сегодня инспектор на два часа оставил. Куда же еще на час? Что мне, до ночи сидеть, что ли?
В ответ учительница разразилась длиннейшей немецкой фразой, из которой я едва понял, что леность и ложь должны быть наказуемы, и хорошо понял, что третьего часа отсидки мне не избежать.
На перемене ко мне подошел Федька:
– Ты что же это без книг и почему тебя Семен в класс привел?
Я соврал ему что-то. Следующий, последний урок – географии – я провел в каком-то полусне. Что говорил учитель, что ему отвечали – все это прошло мимо моего сознания, и я очнулся, только когда задребезжал звонок.
Дежурный прочел молитву. Ребята, хлопая крышками парт, один за другим вылетали за двери. Класс опустел. Я остался один. «Боже мой, – подумал я с тоской, – еще три часа… целых три часа, когда дома отец, когда все так странно…» Я спустился вниз. Там возле учительской стояла длинная, узкая, вся изрезанная перочинными ножами скамья. На ней уже сидели трое. Один первоклассник, оставленный на час за то, что запустил в товарища катышком из жеваной бумаги, другой – за драку, третий – за то, что с лестницы третьего этажа старался попасть плевком в макушку проходившего внизу ученика.
Я сел на лавку и задумался. Мимо, громыхая ключами, прошел сторож Семен.
Вышел дежурный надзиратель, время от времени присматривавший за наказанными, и, лениво зевнув, скрылся.
Я тихонько поднялся и через дверь учительской заглянул на часы. Что такое? Прошло всего-навсего только полчаса, а я-то был уверен, что сижу уже не меньше часа.
Внезапно преступная мысль пришла мне в голову: «Что же это, на самом деле? Я не вор и не сижу под стражей. Дома у меня отец, которого я не видел два года и теперь должен увидеть при такой странной и загадочной обстановке, а я, как арестант, должен сидеть здесь только потому, что это взбрело на ум инспектору и немке?» Я встал, но тотчас же заколебался. Самовольно уйти, будучи оставленным, – это было у нас одним из тягчайших школьных преступлений.
«Нет, подожду уж», – решил я и направился к скамье.
Но тут приступ непонятной злобы овладел мной. «Все равно, – подумал я, – вон отец с фронта убежал… – тут я криво усмехнулся, – а я отсюда боюсь».
Я побежал к вешалке, кое-как накинул шинель и, тяжело хлопнув дверью, выскочил на улицу.
На многое в тот вечер старался раскрыть мне глаза отец.
– Ну, если все с фронта убегут, тогда что же, тогда немцы завоюют нас? – все еще не понимая и не оправдывая его поступка, говорил я.
– Милый, немцам самим нужен мир, – отвечал отец, – они согласились бы на мир, если бы им предложили. Нужно заставить правительство подписать мир, а если оно не захочет, то тогда…
– Тогда что же?
– Тогда мы постараемся заставить.
– Папа, – спросил я после некоторого молчания, – а ведь прежде, чем убежать с фронта, ты ведь был смелым, ты ведь не из страха убежал?
– Я и сейчас не трус, – улыбнулся он. – Здесь я еще в большей опасности, чем на фронте.
Он сказал это спокойно, но я невольно повернул голову к окну и вздрогнул.
С противоположной стороны прямо к нашему дому шел полицейский. Шел он медленно, вперевалку. Дошел до середины улицы и свернул вправо, направившись к базарной площади, вдоль мостовой.
– Он… не… к нам, – сказал я отрывисто, чуть не по слогам, и учащенно задышал.
На другой день вечером отец говорил мне:
– Борька, со дня на день к вам могут нагрянуть гости. Спрячь подальше игрушку, которую я тебе прислал. Держись крепче! Ты у меня вон уже какой взрослый. Если тебе будут в школе неприятности из-за меня, плюнь на все и не бойся ничего, следи внимательней за всем, что происходит вокруг, и ты поймешь тогда, о чем я тебе говорил.