– Зачем? – Брови Кази поползли вверх. Она облизала пальцы, вымазанные апельсиновым нектаром. – Мне и так хорошо. Я люблю поспать по утрам… А когда же нам расслабиться… благо дрянная мадам не звонит в свой жуткий колокольчик…
– Затем, – вдумчиво произнесла Мадлен, приканчивая грушу, – что важнее тебя самой нет человека в мире. Следи за собой. Содержи себя. Люби себя. Кто сказал: возлюби ближнего, как самого себя?… Вы все и себя-то любить ни капельки не умеете. Будешь на высоте – успех к тебе сам придет. Счастье само на брюхе приползет.
– Что же, Мадлен, – в голосе Кази зазвенели обидчивые слезы, – к тебе-то счастье все никак не приползет на брюхе? А?… Ты-то у нас самая гладкокожая… самая стройная… самая румяная… и пахнешь ты лучше всех… и смеешься звонче… и от богатых клиентов у тебя отбоя нет – только тебя к себе и требуют… И в шкатулке у тебя, небось, скоплено под кроватью и в тумбочке побольше, чем у всех нас…
Голая красавица встала с охнувшего всеми пружинами дивана, выпрямилась, гордо выгнув спину, глянула на чернокудрую худую Кази сверху вниз.
– Потому что ваше счастье – это не мое счастье, – раздельно, чеканя слоги, произнесла она.
Повернулась к Кази задом. Роскошный зад. Цветок. Натура художника. Переливается перламутрово, нежно. Поясница с озорными ямочками так и просит безмолвно быть обвитой жемчужной нитью… либо золотой цепью. Где ювелир, что выкует цепь?
Кази насильно повернула к себе Мадлен за голые плечи. Ее глаза впились в глаза Мадлен.
– А что такое твое счастье? – задыхаясь, спросила Кази. Ее щеки покрылись красными пятнами. – Или это секрет?! Ты злая, Мадлен!
– Я не злая, – пожала плечами голая, – я просто настоящая. А вы все поддельные куклы.
– Кто тебе дал право всех судить?! – сорвалась Кази на крик.
– Не вопи, сейчас сюда мадам прихромает и нам обеим задаст, – устало бросила Мадлен, сдернула с дивана скомканную простыню и укутала ею голые плечи. – Никого я не сужу. Я хочу вырваться. Вырваться отсюда. Но не так вырватьтся, как хотите вы.
– А как?…
В голосе Кази послышалось рыдание. Еще немного, и эта клушка разревется. Ночь. Глубокая ночь. Плачь сколько хочешь. Но плакать нельзя. Могут прийти. Схватить за руку. Потащить. Втолкнуть в чужую комнату. Кинуть на кровать. На диван. На кушетку. На пуфик. Задрать ноги. Содрать тряпки. И пищи не пищи, ты уже не птичка, не зверек. Не сурок, не сорока. Ты просто жалкий человечек. Жалкая женщинка на ночной работе. Ты служишь. Это служба твоя. Ты сама выбрала ее. Ну и служи. А слезы тут при чем. Плачут пусть кошки и собаки. А человечки не плачут. А женщина не человек! Врешь. Женщина больше чем человек. Больше чем нечеловек.
Женщина это женщина.
Родиться женщиной – несчастье. Проклятье.
От кого зависит, девочкой ты прорежешься на свет белый из утробы или мальчиком?! От отца?!
– Так, – Мадлен стояла, повернувшись к черному ночному окну, и неотрывно смотрела в смоляную темень за замерзшим стеклом. – Очень просто. Я вырвусь отсюда и разбогатею. Я буду крутить головы самым богатым людям этой земли. Дурить их, как хочу. И идти все выше. Выше. Выше. Подниматься по лестнице любви. Бежать по ней семимильными шагами. Прыгать через две ступеньки. Выше! Вперед! Вы все болтаетесь уже далеко внизу. А я бегу. Мир раскрывается передо мной. Лучшие отели. Залы. Катания на лошадях. На яхтах. На машинах новейших марок. На собственном корабле. На собственном аэроплане. Блеск брильянтов на моих пальцах. В моих ушах. На моей обнаженной груди. На лучшей в мире груди – лучший в мире брильянт: сколько каратов?…
Улыбка Мадлен пугала Кази. Мадлен наступала на Кази грудью, и Кази пятилась, а Мадлен все наступала, и огнем пылало ее широкоскулое, с гладкой опаловой кожей, лицо, и безумие, смех и озорство вспыхивали в широко стоящих, как у стельной коровы, глазах.
– И к чему тебе все это, Мадлен?… – пропищала Кази, пятясь к окну. – Ну, будешь ты самой богатой женщиной мира… ну и что?… Если ты проживешь без любви…
– А-ха-ха! – захохотала Мадлен. Хохот забился под потолком подстреленной птицей. – А кто тебе сказал, что я обязательно проживу без любви?… Кто из вас лез грязными лапами мне в душу?!.. А может, я лю…
Она осеклась. Табу. Запрет. Этого нельзя говорить. Никогда и никому. Ни при каких условиях. Даже если тебя обсыпали бы золотыми монетами.
Кази ухватилась за штору. Непрочно сидевший в гнезде гвоздь вырвался из стены, и карниз упал с грохотом, чудом не изувечив девушек.
Они стояли секунду опешившие. Потом безудержно расхохотались.
И хохотали, хохотали не переставая. До икоты. До колик в животе. До подергиваний руками и ногами.
– А если бы… а-ха-ха!.. если бы… карниз упал нам на голову?!.. ха-ха-ха-ха!..
– Он сказал нам: бросьте ваши распри… ха-ха-ха!.. дуры девки, обсуждение жизни выеденного яйца не стоит, надо просто жить… просто жить, ха-ха…
– Ты знаешь, Кази… а-ха-ха-ха!.. я все-таки пробьюсь на самый верх… помяни мое слово, ха-ха!.. я на ветер слов не бросаю… Я все равно взлечу выше всех… и буду глядеть оттуда на всех вас, бедняжечек… на землю… на нищету… на беспомощность… на… ха-ха-ха!.. на тебя, Кази, как ты варишь в котле гороховый суп, от которого пучит живот… Я подарю тебе тогда норковую пелерину, Кази!.. она очень красивая, ты схватишь ее дрожащими руками… ты будешь благословлять и крестить меня, когда я поцелую тебя и пойду прочь… прочь… а ты будешь мять и комкать драгоценный мех, нюхать его, гладить дрожащей ладонью – не поддельный ли… прижимать его к щеке, как живого зверя… не верить своему счастью… а-ха-ха… потому что для тебя тогда и этот мех будет казаться счастьем, Кази… настоящим счастьем… да это так и есть… а я буду счастлива тем, что подарила тебе эту маленькую радость…
– Ах, Мадлен!.. – Кази пылко обняла голую подругу, их груди соприкоснулись. – Как я завидую твоей уверенности в завтрашнем дне!.. У меня ее нет…
– У меня тоже нет, – спокойно ответила Мадлен, подходя к вазе и принимаясь за банан. – Я просто хлебнула уже чересчур, Кази. Тебе и не снилось.
– Мы все хлебнули, Мадлен.
– То варево, что хлебала я, Кази, не хлебал никто из вас.
Голос Мадлен стал жестким и колючим, как наждак. Она плотнее закуталась в простыню, села с ногами в угол дивана.
– Дай мне сигарету, Кази, – сказала она резко и вытянула руку, будто клянчила милостыню. – Долго еще до утра? Как отлично, что к нам не идут. Нас оставили в покое. До рассвета. Рассвет зимой поздний. Давай считать в окне звезды через стекло. Давай есть апельсины и бананы. Давай я расскажу тебе свою жизнь.
– Свою жизнь? – протянула Кази. – А ты разве старая старушка?…
– Я старая старушка, – холодно сказала Мадлен. – Мне двести лет. Я помню всякую всячину. Я помню даже то, чего не помню.
– Давай лучше спать, Мадлен, – сказал Кази устало и поежилась – становилось холоднее, мороз за стеной вырисовывал узоры на стекле, дрова в камине догорали. – Совсем немного осталось до утра. Пусть твоя утроба отдохнет. И моя тоже. Не думай, что только одна ты вкалываешь здесь.
– Я не думаю, Кази, – равнодушно согласилась Мадлен. – Отдохнем.
* * *
…………… Они нагрянули. Влетели. Гнали и гнались, сметая все на пути. Путь их был неисследим. Война! Дым лез в ноздри, в уши, в душу. Они стреляли? Должно быть. На войне всегда убивают. Так заведено на войне. Обычай такой. Традиция. Они убивали умело, и спеша, задыхаясь, ярясь; и не торопясь, с толком, с расстановкой, маслено, как кот на сметану, щурясь. Люди, сбиваясь в кучу, кричали. Пощадите! Помогите! В ответ – глумливые ухмылки. Зачем пощада, когда и без пощады прожить можно? И без сердца? Что такое сердце? Маленький кровавый мешок, комок, резво бьющийся под ребрами, качающий кровь по холодеющим членам, содрогающийся в жестоких и бессмысленных конвульсиях? Неистовые солдаты! Зачем вы явились!.. Ни за чем. Просто так. Поразвлечься. Поглядеть, как ты, девчонка, будешь визжать и плакать, когда тебя распинают на белом снегу, как ты, мальчишка, будешь плевать на черный лед свои выбитые зубы, видя, как жгут твою родную избу, и черный дым виснет и мотается адским конским хвостом до самого неба.