Горбун отбегал от холста, бросался к Мадлен, погружал лицо в ее расцветший лилией живот. Утро брезжило за немытыми стеклами мансарды. Картина была почти закончена. На подушках лежала она, царица. Шелка, ярко-синие и нежно-голубые, спускались с края кровати, обнимая ее ноги, на пол. Туфельки, расшитые золотом, небрежно брошены на ковре. Одной рукой царица поддерживает голову, другую протягивает над снегом простыней, на ее указательном пальце сидит птичка колибри. Груди налитые, молодые: дынно-желтые, веселые, с торчащими ягодными сосками. Голубые тени теснятся в ложбинках. Ключицы отсвечивают перламутром. На ключицах, груди, животе лежит, виясь, длинная нить ожерелья из отборного тропического жемчуга. Он нежно мерцает в полумраке царской спальни. Царица устала. Она отдыхает. Художник подсмотрел миг забытья: любовник только что ушел, и царица грезит, предаваясь мечтам о том, что было и что повторится.
Или не повторится никогда.
Синие глаза широко распахнуты. В них нельзя глядеть – голова закружится. Не заглядывай слишком глубоко, любопытный. Там, на дне, – страдание и мрак; беднота и ужас; рабство и позор. Этого никто не должен видеть. Об этом знать запрещено. Ее память – ожерелье. Сколько жемчужин на нити – столько мучений она претерпела.
И пристально глядит из серцевины живота черно-синий, зловещий Третий Глаз. Он не мигает. Пупок – его зрачок. Татуированные ресницы загнуты кверху. Глаз видит все. Глаз зрит Прошлое, Настоящее и Будущее. От него не скроется ничто. Он пронзает насквозь толщу мира.
И губы в улыбке слегка дрожат. Многажды целованные губы. Они ничего не сказали миру. Они только улыбались. А мир за одни эти губы сделал ее царицей.
– Горбун…
Она стояла у холста. Ее губы повторяли улыбку царственной женщины на портрете.
– Как ты так смог?
Он стоял рядом с ней, ростом ей по пуп. Пожал узкими вдавленными плечиками. Скрипуче рассмеялся.
– Я смог так потому, что любил тебя в эту ночь. Ты сама написала свой портрет. Я не мог иначе. Ты приказывала мне. Всем телом. Всем сердцем.
– Ты растер мое сердце в краску?…
– Да. Такой я жестокий. Видишь, получилось недурно.
– Ты отправишь картину на выставку?
– Да.
– Чтобы ее купили? Чтобы она принадлежала чужому?
– Это уже мое дело, продавать или нет.
Она молчала. Подняла руку, провела пальцем по сырому масляному мазку над бровью.
– Вот здесь морщина, – прошептала. – И еще одна. И еще. Убери. Я хочу долго быть молодой. Я хочу не умереть никогда.
– Ты боишься смерти? – спросил горбатый художник насмешливо. Она обдала его холодным огнем глаз.
Он взял ее руку, поцеловал ее ладонь, пястье, положил себе на лицо, вдыхая запах, и так стоял минуту, две. Она не отнимала руки. За окном шуршали шины авто. День начинался.
– Не бойся, – сказал он. – То, что люди называют смертью, совсем не то, что происходит с ними на самом деле. Мы, художники, это знаем.
Он опустился на колени и поцеловал ее в живот. В широко раскрытый Третий Глаз. В средоточие страсти; в купину огненно-золотых волос, что он час назад живописал нежной и яростной кистью, ударяя по холсту, чертыхаясь, кусая губы до крови.
– Я писал тебя языком, кулаками, шеей, животом, локтями, лодыжками, – прошептал горбун. – Я писал тебя горбом. Ты целовала меня. Я заработал тебя своим горбом. Я отработал тебя. Иди. Ищи своего богача. Он покажет тебе алмазные люстры. Персидские ковры. Изумрудные подвески. Но он не покажет тебе ни мира, ни войны, ни любви, ни Бога. Ты знаешь о том, что он тебя убьет?
– Что ты болтаешь? – вскинулась Мадлен. – Давай лучше я его убью!
– Правду говорю, – сказал художник мрачно. – Сердце мне говорит. Знаю. Разрешаешь мне оставить портрет у себя?
Мадлен задумчиво оделась. Забавное приключение. Когда она дремала в перерыве между ласками, а он, как бешеный, писал ее, не успевая выжимать из тюбиков краски на палитру, слизывал языком, как собака, ненужные мазки, ей привиделась женщина… вроде бы ее мать. Мать стояла рядом с ней в тулупе, держала в кулаке вареную горячую картошку, посыпанную крошенным зеленым луком и перцем, протягивала ей. Ешь, доченька!.. Небось голодна. Не кормят тебя в Пари-то. Из какой жизни пришел сон? Сны не нужны. Нужна жизнь – живая, яркая, полная борьбы и побед. Она победит. Она щедрая. Она радостная и молодая. Она подарит себя художнику, чтобы он помнил о ней.
– Оставь себе, – кивнула. – На что он мне? Все равно мадам отберет. И повесит себе в приемную. А мне натянет нос. Прощай, маэстро! Ты великий любовник. И художник будь здоров. Живи. Если вдруг увидишь меня на дороге жизни – помолись за меня.
Она сбежала по щербатой лестнице. Стоя во дворе, заплеванном шелухой семечек и заваленном пустыми бутылками, меж спящих на Солнце кошек и собак, бросила последний взгляд на мансарду.
Стекла окон мансарды сияли в лучах утра, как алтарный складень.
Она перекрестилась и побежала. Короткая юбка била ее по бедрам.
Граф недолго дулся на нее из-за приключения в Красной Мельнице. Не прошло и трех дней, как он заявился снова – с огромным букетом роз, из-за цветов не было видно, кто это. Он протащился с букетом мимо всех будуаров и ввалился к Мадлен.
Кази и Риффи, сидевшие за столом и потягивавшие из рюмочек старый душистый коньяк, завизжали и разбежались.
– Цветочная голова!.. Цветочная голова!.
Мадлен защелкнула замок и повернулась к цветочной копне.
Ударила по букету, цветы рассыпались по полу, зацеплялись шипами за ее волосы, кружева пеньюара, застревали за низко открытым корсажем.
– Какая прелесть! – притворно-восторженно протянула Мадлен, потрясла головой. Роза свалилась на паркет, выскользув из-за ее уха. – Как мило с твоей стороны!
– Мадлен, – сказал граф хрипло и схватил ее за плечи. – Ты шлюха.
– Ну да, шлюха, – сказала Мадлен весело. – А ты и не знал?
– Мадлен, не делай так больше никогда.
– Как знать.
– Мадлен, пойдем кататься на пароходиках по Зеленоглазой. Я купил два билета.
– Мадам не отпустит. Сегодня ожидается много гостей. Будет бешеная ночка.
– К черту мадам! – завопил он. – Ты можешь послать мадам к черту!
– Могу, – радостно согласилась она.
Они предались любви прямо на паркете, на рассыпанных цветах, и шипы вонзались им в лодыжки, в ягодицы, в подмышки, в лопатки. Он засунул цветок ей в лоно. Обвил розами темя. Она целовала его розой, нежно гладя цветком в тайных местах, и он содрогался всем телом и кричал шепотом: «Роза моя, роза!..» – царапала шипами горящую красной кровью, натянутую, готовую лопнуть от напора горького сока кожу. В дверь Мадлен ломились. Требовали ее визгливо и настойчиво к мадам. Она молчала. Увядающие розы пахли одуряюще. Любовники уснули на паркете, среди роз, крепко обняв друг друга.
Когда выспались – выпили вина, закусили ломтями ананаса, оделись в мгновение ока и исчезли. Сгущались сумерки, Веселый Дом наполнялся народом, жаждущим страсти, и им удалось исчезнуть незаметно, и Зеленоглазая ждала их, и фонари горели на набережной и на маленькой, увитой листьями винограда пристани, и кораблики и лодки качались, отражаясь в черной масляной воде, и на мачтах тоже горели фонарики и плясали и прыгали на смоляной водной глади, ах, переливается масло, черное вино, оно на радость нам дано, давай ступим на корабль и уплывем. Так, чтобы больше не вернуться.
Пристань качалась под их ногами. Они сбежали по трапу на палубу крохотного катерка, обвешанного флагами, гирляндами бумажных цветов, фонарями, сделанными из папиросной бумаги. Внутри фонариков горели лампы, похожие на цветные желуди. «Гляди, Куто, лампады», – сказала Мадлен и вздрогнула. Кровь вышептала ей, поднявшись по жилам к сердцу: лампады, лампады в темном храме, и пахнет медом и воском, и ты стоишь у Спаса Нерукотворного. Что тебе лезет в головенку, кокотка! Смотри не оступись, не упади с палубы в воду. Твой граф умеет плавать?