– Ты так хочешь меня?… – выбормотал он, пятясь.
Мадлен ничего не отвечала. Продолжала оттягивать трусы. Кружева сползали талым снегом, обнажая золотой треугольник исподних волос.
– Но, но!.. – закричал он на нее, как на лошадь. – Не балуй!.. Ишь чего удумала!.. Господину Воспитателю скажу…
Она молчала. Палец погрузился в раковину целиком; тонула рука.
Другой рукой она сделала призывный жест: иди.
Надсмотрщик, дрожа и труся, приблизился к железной скамье.
Она сдернула с себя кружево и бросила в угол каморы.
Все произошло быстрее ураганного порыва. Нутро извергает крик; пахнет перегаром; чужое тело, пронзившее ее плоть, подвыпило в праздник, выкрало чистый спирт из кастеляншиной каптерки. Ну, все?… Да, это все. И это – все? Сон, ты слишком быстро кончился. Я не успела тебя запомнить. Я запомнила тебя навсегда. Накрепко. Кровью. Нутром.
Запомнила свою плату за свободу – деньгу в виде круглого девичьего живота, белую теплую монету, брошенную в пасть человеческому зверю.
Надсмотрщик, хрипя, слез с Мадлен. Натягивал, застегивал грязные защитные штаны.
– Сука, – бормотнул. – Лежи тут. Если вякнешь кому…
– А сейчас, – сказала Мадлен спокойно, вставая со скамьи, поднимая исподнее кружево и влезая в него ногами, – ты пойдешь вместе со мной на кухню, проведешь меня к черному ходу и откроешь дверь.
– Что?! – расхохотался он. Положил кулак на ручку двери карцера. – Ты соображаешь, что городишь?! Сейчас Господин Воспитатель…
Он не договорил. Рука Мадлен поднялась к щеке. Медленно, так же неотрывно глядя мужчине в глаза, она запустила ногти в белую мякоть нежной девичьей кожи и повела руку вниз, к подбородку. На белизне щеки проступили, сочась кровью, страшные полосы.
– Ну, зови Воспитателя, – сказала Мадлен, беспощадно расцарапывая себе лицо. – Зови всех. Я скажу, что ты меня изнасиловал. Избил. Прощайся со своим рабочим местом. Я знаю, что в Эроп не так-то просто найти рабочее место. Окажешься на улице. Твои дети будут плакать от голода. Твоя жена проклянет тебя. Будешь просить милостыню. А то Воспитатель прикажет жестоко наказать тебя. Прибить. Ты ведь посягнул на его собственность. На меня. Ну, иди, кричи! Что ж ты не кричишь?
Надсмотрщик забегал глазами. Его лицо напомнило ей мышью мордочку. Ах, хорошо бы ему сделать себе мышиную маску на карнавале. Она никогда не увидит больше девочек. Никогда не скажет им: сшейте для надсмотрщика мышиную маску. Никогда не будет хлебать с ними баланду из жестяных мисок в засиженной мухами столовой. Сейчас он выведет ее через кухню к замшелой двери черного хода, и она уйдет отсюда навсегда. Без котомки? Без поклажи?… Имущество человека – свобода. И широкая дорога. У нее будет много денег. И манто из голубых норок, как у Царицы. Дайте срок. Святая Ночь кончается. Значит, наступит для нее Святой День.
– Веди меня! – грубо крикнула она ему. – Скорее!
Он тупо глядел на ее расцарапанную щеку, взвешивая все за и против. Потом, вздохнув, отворил дверь карцера, ненавидяще кивнул ей: вперед. Делать было нечего. Девчонка обхитрила его великолепно. Стерва. А если погоня?… Бесполезно. Она прицепится сзади к любому экипажу. К конке. К автомобилю. А то и прямо к шоферу сунется. Расплата у нее одна. Она за этим не постоит.
– Иди, иди. Шевели ножками. Дьяволица. А мне что за твой побег будет?! Ты не подумала?!
Мадлен шла впереди надсмотрщика, глядя вперед, в темноту, горящими, как у кошки, широко открытыми глазами. У нее болел живот. Ей хотелось есть. Она так и не попробовала праздничных пирогов с капустой и вареньем. Она не попрощалась с Веро и Марго.
Пройдя в безмолвии клубком мрачных запутанных коридоров, они оказались на пустой кухне, насыщенной запахами гари, подгорелых шкварок, печеного теста, керосина и газа. Молчаливо блестели нечищеными боками чаны и кастрюли. В огромных котлах безмолвными озерами стояла вода. Из незакрытого бочонка воняло кислой капустой. На дне завалялась. Всю выгребли на праздничный пирог.
Они подошли к забухшей двери, обитой ободранной кошачьими когтями черной клеенкой.
Мадлен обернула лицо к надсмотрщику.
– Беги, – бросил он жестко. – Твое счастье. Твоя взяла. Обхитрила. Дай Бог тебе всегда в жизни удачи.
Мадлен смотрела на него. Он смотрел на нее. Они были товарищами по несчастью. Они выкрали друг у друга счастье: она – свободу, он – мужское наслаждение и нищее жалованье.
И она внезапно обняла и поцеловала его – крепко, тепло, по-человечески и по-женски, на прощанье, на радость, в благодарность.
И он, смутившись, прижал ее к хрипло дышащей груди.
На улице, за стенами Воспитательного дома, дул ветер и крутился снег. Зима в Эроп стояла суровая. Обычно в этих краях бывало теплее. В Эроп выращивали виноград и персики, и садоводы безумно боялись подобных холодов – после них сады умирали и возрождались только через год, другой. Мадлен, ежась, побрела по темной улице, потом побежала. Какой дурак в Рождество слоняется по зимнему городу? Кто спасет ее… хотя бы на мгновенье?…
Ей надо пережить мгновенье. Но вся жизнь – это череда мгновений. Замучаешься их пережидать. Не надо никогда ждать. Надо жить.
А вот прекрасная повозка! Железная повозка!.. Машина… На обочине… Водитель там, внутри, он дремлет… Она сейчас откроет дверь… Скажет…
Ручка машинной двери была холодна, как извлеченная из могилы кость.
– Господин не скучает? – ослепительно улыбнулась Мадлен.
Мужчина, сгорбившийся за рулем и до появления Мадлен дремавший, встряхнул головой и заспанными глазами уставился на девчонку в бедняцком, порванном на груди и животе платье, в тяжелых немодных башмаках, склонившуюся к двери его машины с недвусмысленной улыбкой.
Он выдернул из кармана фонарик и посветил в лицо уличной гостье. Хороша. Даже не верится. С таким лицом у стойки бара стоять стыдно. Это лицо – для блестящих раутов. Для театральных лож. Для королевских приемов. Для великолепных балов. Для высшего света и великой знати это лицо, а не для заплеванной улицы. Снежная крупка набивается в ее волосы жемчугами. Он криво усмехнулся и распахнул дверцу шире. Подвинулся.
– Влезай, – хлопнул по сиденью. – Куда путь держим?
– Никуда, – маняще улыбнулась странная девчонка. – Куда хочешь. Можно к тебе.
– Кто ты такая?… Ночная бабочка?…
– Вроде, – стрельнула она вбок яркими глазами. Вот это глазки. Каждый по плошке. Синие кабошоны. За один – по сто миллионов вшивых денег старушки Эроп.
– А точнее?…
– Ты слишком любопытен.
– Откуда-то сбежала?…
– А если и так?
Мужчина снял руку с руля, опять залез в карман. В свете фонарика, брошенного на сиденье, сверкнул золотой портсигар.
Мадлен мазнула по золоту портсигара глазами. Улыбнулась. Золото могло быть поддельным.
– Я из-за тебя, красотка, в кутузку не попаду?
– Попадай, – пожала плечами Мадлен. – Мне хоть бы что. Значит, это твоя судьба. Ну как? Вышвырнешь меня снова за борт?…
Она потянула платье с плеч вниз, обнажая плечи. Боже, какие красивые плечи. Царственные. Уличная прошмантовка. Какая зверская красота. Звериная. Дикие изгибы. Сколько ей, чертовке, лет?… И пятнадцати, наверно, не будет. Слишком нежна детская кожа. Груди уже расцвели. Судя по всему, она опытна. Или сумасшедшая?… В бульварных газетенках он читал рассказы про ненормальных девственниц, выбегающих на дорогу и за гроши отдающихся первому встречному, только лишь потому, что те, в кого они были влюблены, не ответили им взаимностью. Она не из их когорты?… Какие умные, лукавые глазенки. Синие, как небо. Почему бы не попробовать.
А может, тебе ее просто жалко, старик?…
Может, и жалко. Она вся промерзла. Она явно дала откуда-то деру. Что ж; пусть он выступит в роли спасителя. Спаситель. Ха, ха. Сегодня же Рождественская Ночь. И он… как некий волхв. Бальтазар. Каспар. Мельхиор. Похож он на них?… Он глянул в узкое машинное зеркало надо лбом, расхохотался про себя. Был еще и четвертый волхв. Таор, принц Мангалурский. Восточный князек. В Индии, что ли, жил. Когда Вифлеемская звезда засияла на небеси, он прознал про то, что Спаситель родился, и пустился в путь – с чадами, домочадцами, слонами, ослами, верблюдами, изукрашенными расшитыми алмазами и яхонтами, с лошадьми в сбруе, отделанной бирюзой и аквамаринами, и на слонах лежали не войлочные попоны – великолепные кушанские ковры с узорами, где были изображены и царь Сарданапал, и царь Соломон, и царица Савская, и… Что он себе под нос болтает?… Он бредит, что ли?… Как сине глядит на него эта уличная дрянь… И вот прибыл обоз принца в Вифлеем, и спешилась челядь, и слез с накрытого кушанским ковром умного слона сам Таор, принц Мангалурский, и медленно, держа в руках драгоценные дары, подошел к матери Бога своего, лежащей в хлеву на соломе… и платье у нее было грязное и разорванное на груди и животе – она разодрала его, когда рожала, от великой боли, в бессмысленных криках, чтобы заглушить вечное бабье страдание… и, нагнувшись, низко кланяясь ей, Царице, произнес: вот привез я тебе из далекой Индии ананасы… анкасы, инкрустированные изумрудами и опалами… и на грудь я тебе повешу ярко-красный лал, чтобы издали его было видно, чтобы знали бедные люди: вот идет Божья Мать… Что я себе болтаю… что бормочу… какие глазищи у этой швали… какие сверкающие глазищи… она прожжет меня ими насквозь…