Двое солдат принесли командира роты. Не опуская носилок на землю, они остановились у входа и угрюмо смотрели на Марьяну, она выскочила глотнуть свежего воздуха.
– Глянь, сестрица, – сказал один из солдат, пожилой, с серебристой щетиной на скуластых щеках, – комроты наш. Куда его?
Марьяна откинула зеленую немецкую шинель, ею был прикрыт командир, и отпрянула от носилок. У комроты был вырван живот, внутренности исчезли, из грудной клетки через пробитую диафрагму в полость выполз край розового легкого.
– Кого вы принесли? Он же выпотрошенный весь!
– Как же так? – растерянно пробормотал второй красноармеец, помоложе. – Живой ведь был…
Первый солдат взглянул на командира, отвернулся и принялся быстро и мелко креститься, бормоча неразборчиво.
– Кончился ваш командир, отвоевался, – сказала Марьяна. – Несите его вон к той сараюшке, там покойников складывают. Документы нашему комиссару сдайте. А сами-то целы?
– У меня в боку дырка, – сказал солдат, что помоложе. – А у папаши в плече осколок. Иначе бы из строя не ушли.
Днем работалось еще легко. Отоспались накануне, да и сказывалась некоторая азартность, с которой медики принимали первые жертвы наступления. Они вполне отдавали себе отчет в том, как важна и благородна их работа на войне. И нелегкое дело, которое доверили им, свершали добросовестно и увлеченно, стараясь совместить умелость со скоростью исполнения. Это было сложно, но медики старались.
Закончился короткий зимний день. Быстро надвигалась темень. Но война продолжалась и в темноте, раненые прибывали и прибывали. Глубокой ночью работали уже без порыва, без приподнятости, без чувства удовлетворения от того, что еще одному вернули жизнь, пусть и войдет он в эту новую ипостась калекой. Пришла тупая, подавляющая все мысли усталость.
Наступление топталось на месте. Атаки бойцов разбивались о хорошо укрепленные позиции немцев на левом берегу Волхова, и цепи красноармейцев откатывались, оставляя на ничейной земле убитых и раненых. Под шквальным огнем вытащить их было невозможно, и живые еще люди долгими часами оставались на снегу, тщетно ожидая помощи. Многие так и не дождались ее…
Утром следующего дня атаки возобновились. Кое-где удалось сбить противника с занимаемых позиций и вклиниться в его оборону. Тогда и усилился поток искалеченных, среди которых оказались и обмороженные. И потому опять без устали работали хирургические пилы. Они отделяли пришедшие в негодность конечности. Хирурги пластовали куски живого еще мяса, сшивали кровоточащие разрезы, и очередной калека покидал стол, чтоб уступить место другому страдальцу.
Онемевшие пальцы не слушались врачей. У одного из хирургов судорогой искривило кисть, и медсестра Тамара Бенькова растирала ему руку спиртом. Другой врач пилил-пилил кость ноги чернявому и усатому лейтенанту, остановился в изнеможении, подозвал санитара: «Пили ты, я смотреть буду, чтоб правильно…» И санитар ерзал хирургической пилой по обнаженной кости, поначалу отворачиваясь, потом провористей, пока доктор копил в себе силы для сложной и точной работы.
Принесли обгоревшего танкиста. Пытались снять с него комбинезон – и не смогли: вместе с обуглившейся тканью сходила кожа, обнажая сочившееся кровью мясо. Хирург Свиридов быстро осмотрел его, танкист был без сознания, и сделал знак: снимайте со стола.
– На нем живого места нет, – сказал хирург. – Не будем понапрасну тратить время. Умрет бедняга через час…
Вдруг в помещении для послеоперационных раздался дикий крик. Санитары и медсестры бросились туда, а военврач Казиев, который искал пулю в раскрытой грудной клетке солдата, даже головы не повернул.
Пришел в себя после наркоза огромного роста старшина с ампутированными по локоть руками и наглухо забинтованным лицом – у него в руках взорвалась граната. Не видя белого света, решил, что его заживо похоронили, и страшная мысль подняла старшину. Он двинулся вперед и натолкнулся на санитара. Замутненное сознание старшины было во власти навязчивых видений, решил, будто перед ним противник. Исступленно закричав, старшина обхватил санитара похожими на ласты обрубками и силился свалить его на землю. С трудом старшину смогли удержать, чтоб Марьяна ввела ему морфий. Она побыла с ним рядом, пока старшина не затих, и прислушалась, как раненые бредили.
– Обходи слева! Прикройте меня! – требовал один.
– Маша, Маша… Мне больно! Где ты? – звал из угла горячечный голос.
– Не нравится, суки?! Так вас, гады! Подавай ленту, Вася!
– Мой костер… Искры гаснут на лету… А-а-а! Мать вашу… Холодно! Замерзаю… Глотнуть дайте! Где моя фляжка?
– Не подходи! Стрелять буду! Не подходи…
– Мама, мама! Меня кусают… За ноги кусают! Отгони собаку…
Вошел командир медсанбата Ососков.
– Караваева, – строго сказал он, – рассиживаешься. А там полно шоковых. Иди к себе.
Она посмотрела на старшину. Старшина спал. «Что с тобой будет, когда очнешься?» – подумала Марьяна. У входа в шоковое отделение Марьяна едва не столкнулась с санитаром Шмакиным. Он тащил из операционной эмалированный бачок с крышкой. В бачке находились части человеческих тел, которые хирурги не смогли приладить… Марьяна посторонилась. Санитар шагнул мимо нее, потом вдруг зашатался, колени подогнулись, и Шмакин стал мешком опускаться наземь. Марьяна успела схватить его за ворот некогда белого, а теперь уже грязно-кровавого халата, надетого поверх шинели, но бачок Шмакин из рук выпустил и сам повалился на бок, уронив крышку. Содержимое бачка медленно поползло наружу.
– Вставай, Шмакин, вставай! – закричала Марьяна. Она изо всех сил, теперь уже двумя руками, пыталась поднять санитара, хотя бы удержать, не дать ему упасть на эту кучу костей и мяса.
Откуда ни возьмись, возник военврач 3-го ранга Ососков, их командир медсанбата. Он ударил санитара по щеке, потом по другой. Шмакин заморгал… Марьяна почувствовала, как его обмякшее тело обрело уверенность, и санитар встал на ноги, раскачиваясь.
– Дайте ему нашатырного спирта, старшина, – распорядился Ососков. – Обморок… Третьи сутки на ногах и без сна, вот и скис мужичок. Держись, Шмакин, держись! Да приберите здесь, – командир медсанбата показал рукой на опрокинутый бачок.
– Давай сначала это вынесем, Шмакин, – сказала Марьяна.
Она подняла бачок за край и увидела в куче желтую пятку с белесыми мозолями по краям. У Марьяны мелькнула мысль: не надеть ли перчатки. Мысль показалась ей смешной и праздной. И она равнодушно ухватилась пальцами за пятку, подняла ампутированную ступню и бросила в бачок. Потом ей попалась раздробленная кисть. Соскальзывали с пальцев сине-зеленые кишки, местами разорванные, видимо, осколком. Когда бачок был наполнен вновь и Марьяна взялась за ручку, чтобы помочь санитару вынести, Шмакин остановил ее.
– Сам сделаю, – сказал он, – мое это дело, сестрица. А понюхать спиртику потом забегу.
– Забегай, – сказала Марьяна и отправилась выводить пострадавших из шока: их нельзя оперировать в таком состоянии.
В середине второго дня случилось несчастье с хирургом. Военврач 3-го ранга Казиев почувствовал себя плохо. У него начались почечные колики. Боль он испытывал невыносимую. Самому впору завыть от страданий, а права такого не имел, потому как поступление раненых не прекращалось. Сунулась Тамара к нему со шприцем с морфием, чтобы поунять грызущую боль, но Казиев крикнул:
– Назад! Нельзя мне морфий! Усну.
Ососков спросил его:
– Сменить вас, Марсал Ахметович?
– Кто меня сменит? – возразил Казиев. – Вы, комбат?
Ососков смутился:
– Я не хирург.
– То-то и оно, – сказал военврач. – Тепло мне давайте, на спину тепло. И тогда я еще постою…
Хотели грелками помочь, но грелки мешали движениям хирурга.
– Стол придвинем к «буржуйке», – сказала Марьяна.
Придвинули стол. Старший из медбратьев, санитар Садыков, пришел с охапкой дров. Загудела железная печка, повернулся к ней спиной Казиев, пронизало его тепло, и боль отпустила немного.