Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Достоевский. Мир великого писателя - i_003.jpg

Мать писателя, Мария Фёдоровна

Однажды он услышал крики в саду, побежал и… оцепенел от неизъяснимого холода, объявшего все его существо: над ней склонились какие-то женщины, мужчины говорили о каком-то пьяном бродяге, которого не раз замечали в саду, а она, неестественно бледная, лежала на земле, а ее белое платьице изорвано и выпачкано грязью и кровью. Федю послали за отцом, тот тут же прибежал, бросив больных, нарушив все распорядки, служебные и личные, но помощь его уже не потребовалась. Через несколько дней ей было бы девять лет.

Мир, его детский мир, казалось, враз раскололся, сдвинулся с устойчивой, привычной оси – и нет больше в нем законов правды и справедливости. И как ни старался Федор, не мог вернуться в прежнее состояние. Взрослые пытались ему что-то объяснить, но он чувствовал – они недоговаривают, скрывают что-то самое главное, что тут какая-то тайна, стыдная и ужасная. И от этого становилось еще более одиноко и дико маленькой оскорбленной душе.

А солнце светило, как и прежде. Люди чему-то радовались и смеялись. И он постепенно привык жить без нее, но навсегда осталось в нем нечто язвящее, сосущее его изнутри – он даже не мог бы сказать, где именно, – словно маленький красный паучок, какого видел он однажды в темном чуланчике.

Лето обещало прогулки в Марьиной роще, окутанной для детей дымкой старинного предания, которое вдохновило Жуковского на романтическую легенду о русской девушке Марье, погибшей на высоком берегу Яузы, где прозрачная река одним изгибом своим прикасается к роще…

В семье вообще почитались предания, обычаи; часто поминалось об Отечественной войне, Бородине и московском пожаре, унесшем чуть не все состояние дедушки – Федора Тимофеевича Нечаева. Дети рано учились ценить красоту и величие живой старины. «Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным», – вспоминал Достоевский.

Летом же всей семьей выезжали и в Сергиев Посад, в знаменитую Лавру. «Византийские» залы, «одежды Ивана Грозного, монеты, старые книги, всевозможные редкости – не вышел бы оттуда». Здесь впервые поразит Достоевского «Троица» Рублева и вспомнятся неясные слова учителя, вычитываемые из «Начатков» митрополита Филарета: «Един Бог, во святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала, як конца своего бытия, но всегда был, есть и будет…» «Это скорее философское сочинение, нежели руководство для детей, – заметит Андрей Михайлович Достоевский в своих воспоминаниях. – Но так как руководство это обязательно было принято во всех учебных заведениях, то понятно, что и сам отец дьякон придерживался ему».

Отвлеченные философствования не давали еще пищи воображению десятилетнего мальчика, но рассказы; о страдальце, пошедшем на крест во имя искупления зла, потрясали и умиляли детское сердце, уже успевшее познать и цену страдания, и муки неискупленного зла.

Луч погас так же внезапно, как и появился; небо затянулось тучами, и теперь, казалось, уже навсегда. Еще резче очертилась в белизне снега грань между их жизнью, сузившейся до аршина пространства, обтянутого в черный траур эшафота, и жизнью всего остального мира, казалось, глядящего на них с безучастным любопытством тысячеглазой толпы.

– Что, если бы жить…

Только сейчас он заметил, как страшно изменились его товарищи по несчастью: даже крепкий, коренастый Петрашевский исхудал, согнулся; куда подевался горделивый взгляд красавца Спешнева?..

«Покайтесь!» – услышал он голос священника, обходящего обреченных. От покаяния отказались, но к кресту приложились все. Над замершей в ожидании площадью, грая, кружились вороньи стаи, метнувшиеся вдруг беспорядочно от прорезавшего морозную тишину: «На кра-ул!» Тысячерукое каре лязгнуло триедино тысячествольным ружьем, исполнив отработанный, не им заведенный порядок.

Глухо раздалось: «На прицел», и черные ружья напряженно вытянуты к приговоренным, как на какой-то, которую не вспомнить, картине. Только пар из прикушенных губ рвется и мерзло стынет в мертвой тишине. «Момент этот был поистине ужасен, – вспоминал потом один из осужденных. – Сердце замерло в ожидании, и странный момент этот продолжался с полминуты…»

Но барабанная дробь будто разрезала вдруг холодное молчание декабрьского утра, и шестнадцать ружей мгновенно уставились в небо… И словно из невозможного сна сознание начинает увязывать в смысл чужие, отрывистые, как дробь барабана, слова:

– Его величество по прочтении всеподданнейшего доклада… повелел вместо смертной казни… Отставного инженер-поручика Федора Достоевского… в каторжную работу в крепостях на четыре года, а потом рядовым…

Жизнь…

Она вся «пронеслась вдруг в… уме, как в калейдоскопе, быстро, как молния и картинка» – так рассказывал потом об этих мгновениях сам Достоевский. Все его недолгие 27 лет, сжатые в несколько секунд, озаренных предвестием невозможной жизни. И это тоже нужно было «перетащить на себе». И не сойти с ума, и не сломиться…

– Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное?.. Нет, с человеком так нельзя поступать…

– Недостойный балаган, – прошептал кто-то рядом.

«Эй, Федя, уймись, – слышится ему давний голос отца, – несдобровать тебе… быть тебе под красной шапкой!» – «Сбылось», – усмехнулся про себя.

Балаганы он любил с детства. Под Новинским, у Смоленского рынка, прямо напротив окон дедушкиного дома, каждую пасху устраивались праздничные представления. Клоуны, паяцы, Петрушки, силачи, комики и шарманщики, крик зазывал, бой барабанов – все это кривлялось, ругалось, кричало и, наконец, совсем утомляло братьев, и дедушка вел их домой; там их уже ждала коляска родителей, с кучером Семеном Широким на облучке. Впечатлений хватало надолго. Впрочем, и сам дедушка – родной дядя маменьки, Василий Михайлович Котельницкий, – был презабавный старик, и хотя в семье Достоевских гордились им – все-таки профессор Московского университета по курсу «врачебного веществословия», то есть фармакологии, Федору не раз приходилось слышать о нем многочисленные анекдоты. Начнут хвалить при нем молодое дарование, только что пополнившее ряды преподавателей, – дедушка пренаивнейшим образом заметит: «Ну не хвалите прежде времени, поживет с нами, так поглупеет». Ходил он всегда в мундире и треугольной шляпе с плюмажем, что вызывало веселые насмешки студентов. «Петух идет!» – кричат они, завидя дедушку, а тот с полным достоинством отвечает: «А петух-то – статский советник!» – и преважно прошествует за кафедру. Он страсть как гордился своим чином: даже садясь на извозчика, предупреждал: «Смотри, поезжай осторожнее: статского советника везешь!» Словом, с ним не соскучишься. Одному из его студентов, будущему великому ученому Н. И. Пирогову, на всю жизнь запомнились лекции Василия Михайловича; вот он, показывая различные медикаменты, приговаривает: «…лекарство – то, что изгоняет болезнь из тела; а яд – то, что разрушает жизнь», а потом, подняв глаза на слушающих его и не изменяя интонации, прибавляет: «…а бывает и наоборот, и от лекарства человек умереть может; так что нужно прописывать рецепты поосторожнее…»

Лекции начинались рано утром; Василий Михайлович ставит перед собой свечку, вынимает из карманов очки и табакерку, звучно нюхает табак и начинает читать по книге: «Клещевинное масло, китайцы придают ему горький вкус», – затем кладет книгу на стол, снова с всхрапыванием нюхает табак и, сам тому удивляясь, объясняет студентам: «…вот, видишь ли, китайцы придают клещевинному-то маслу горький вкус…» Студенты, следя за «лекцией» по той же самой книге, между тем читают: «Кожицы придают ему горький вкус…»

Впрочем, в роду Нечаевых – Котельницких, с которыми породнился одинокий и «безродный» Михаил Андреевич Достоевский, женясь на Марии Федоровне, немало и других по-своему славных представителей: прадед Федора Михайловича по матери, Михаил Федорович Котельницкий, был, например, корректором московской духовной семинарии в чине коллежского регистратора; в семейной традиции он почитался как очень умный человек. Считалось, что именно из семьи Котельницких, то есть родных по материнской линии, вынесла и сама Мария Федоровна, а через нее и сын ее Федор, любовь к книгам, музыке, способность выражать на бумаге свои чувства, мысли, настроения… Правда, и отцу своему сын обязан не одним только, привитым ему с детства, уважением к повседневному упорному труду, но и отроческими восторгами, рыхлившими почву сердца и ума, засевавшими их семенами будущих всходов: это папенька повел десятилетнего Федю на шиллеровских «Братьев-разбойников» с Мочаловым – Карлом Моором. Мог ли помыслить папенька, как откликнется юная душа его сына на страстный порыв Карла Моора против несправедливости и зла, царящих в мире, какими отзвуками отзовется еще в ней Шиллер?

4
{"b":"932076","o":1}