Мне пришлось наблюдать, как подобным же образом по крупицам утрачивает рассудок моя бабушка. Когда она была уже настолько стара, что не помнила почти ничего – даже меня, не говоря уже об Оуэне Мини, – она иногда вдруг разражалась упреками в адрес всех, кто ее в этот момент окружал.
– Почему никто не снимает шляпу? – стенала и всхлипывала она. – Верните поклоны! Верните реверансы!
– Успокойся, бабушка, все вернется, – утешал я ее.
– Ах, да откуда тебе знать? – с досадой говорила она, а затем спрашивала: – Кто ты, кстати, такой?
– ЭТО ТВОЙ ВНУК, ДЖОННИ, – отвечал я, стараясь как можно точнее изобразить голос Оуэна Мини.
И тогда бабушка говорила:
– Бог ты мой, он все еще здесь? Он все еще здесь, этот чудной мальчишка? Ты что, закрыл его там в подвале, а, Джонни?
Спустя некоторое время, тем же летом, когда нам обоим было по десять лет, Оуэн сообщил, что моя мама приходила поговорить с его родителями.
– Ну и что они сказали? – спросил я его.
Оуэн ответил, что они вообще ни словом ему об этом не обмолвились, но он все равно знает, что она приходила.
– У НАС В ДОМЕ ПАХЛО ЕЕ ДУХАМИ, – пояснил он. – ОНА, ВЕРНО, ПРОБЫЛА ТАМ ДОЛГО, ПОТОМУ ЧТО ПАХЛО ПОЧТИ ТАК ЖЕ СИЛЬНО, КАК В ТВОЕМ ДОМЕ. МОЯ МАМА ВЕДЬ ВООБЩЕ НЕ ПОЛЬЗУЕТСЯ ДУХАМИ, – добавил он.
Этого он мог мне и не говорить. Миссис Мини не только не выходила на улицу – она старалась даже не смотреть туда. Когда бы и у какого окна я ни видел ее, всякий раз это был профиль – она словно бы старательно избегала разглядывать мир и в то же время своей позой словно давала понять, что еще не окончательно от него отвернулась. Мне как-то пришло в голову, что она стала такой из-за католиков, – что бы они там ни сделали, это, несомненно, имело основания таинственно называться НЕВЫРАЗИМЫМ ОСКОРБЛЕНИЕМ, от которого, как уверял Оуэн, пострадали его отец и мать. Было в этом упрямом самозаточении миссис Мини что-то такое, что наводило на мысль если не о вечном проклятии, то уж о религиозном преследовании точно.
– Как там прошло у Мини? – спросил я маму.
– Они сказали Оуэну, что я там была? – удивилась она.
– Да нет, они-то не сказали. Просто он узнал твои духи.
– Ну еще бы, – улыбнулась мама.
По-моему, она знала, что Оуэн влюблен в нее, – да что там, все мои друзья были влюблены в нее. Если бы она дожила до того времени, когда они стали подростками, несомненно, их увлечение ею переросло бы в страсть, невыносимую и для них, и для меня.
Хотя мама и не поддавалась искушению, перед которым не могли устоять мои сверстники, – иными словами, удерживалась от того, чтобы брать Оуэна Мини на руки, – но она уступала желанию погладить его. К этому мальчишке руки тянулись сами собой. Оуэн был чертовски симпатичный – словно пушистый зверек, если не считать его голых, почти прозрачных ушей торчком, придававших его заостренной мордочке что-то крысиное. Бабушка говорила, что Оуэн напоминает ей новорожденного лисенка. Все, кто гладил Оуэна, обычно избегали прикасаться к его ушам, которые даже на вид казались холодными. Однако мама моя делала все наоборот: она даже растирала эти его мягкие податливые уши, словно пытаясь их согреть. Она прижимала Оуэна к себе, целовала его, терлась своим носом о его нос. Все это выходило у нее настолько естественно, как если бы она проделывала это со мной, однако больше ни с кем из моих друзей она себе этого не позволяла – даже с моими двоюродными братьями и сестрой. И надо сказать, Оуэн отвечал ей взаимной нежностью; иногда он отчаянно краснел, но всегда улыбался. Его почти все время насупленные брови вдруг разглаживались, а лицо застенчиво озарялось неким светом.
Отчетливее всего он запомнился мне в те моменты, когда стоял рядом с мамой: его лицо находилось как раз на уровне ее девичьей талии. Привстав на цыпочки, он мог коснуться своей макушкой ее груди. Когда она сидела на стуле и он подходил к ней, чтобы получить причитающиеся ему объятия и поцелуи, его лицо оказывалось точнехонько у ее грудей. Мама была из тех полногрудых девушек, которым идет облегающая одежда: у нее была прекрасная фигура; она знала это и, чтобы еще больше подчеркнуть ее, носила обтягивающие свитера по тогдашней моде.
Насколько серьезен был Оуэн, можно судить хотя бы по тому, что мы могли обсуждать мам всех наших друзей, и при этом Оуэн совершенно откровенно оценивал достоинства моей мамы. Он мог не стесняясь выкладывать мне все, что думает, потому что я знал: он не шутит. Оуэн никогда не шутил.
– ИЗ ВСЕХ МАМ У ТВОЕЙ САМАЯ КРАСИВАЯ ГРУДЬ.
Скажи такое кто-нибудь другой из моих приятелей, я бы ему этого так просто не спустил.
– Ты серьезно? – спросил я его.
– АБСОЛЮТНО. САМАЯ КРАСИВАЯ, – подтвердил он.
– Как насчет миссис Виггин? – спросил я тогда.
– ВЕЛИКОВАТА, – сказал Оуэн.
– А у миссис Уэбстер? – продолжал я.
– СЛИШКОМ ПЛОСКАЯ, – ответил он.
– У миссис Меррил? – не унимался я.
– ОЧЕНЬ СМЕШНАЯ, – ответил Оуэн.
– Мисс Джадкинс?
– НЕ ЗНАЮ, – сказал он. – Я НЕ ПОМНЮ, КАКАЯ У НЕЕ ГРУДЬ. НО ОНА ПОКА ЕЩЕ НЕ МАМА.
– У мисс Фарнум? – не отставал я от него.
– ДА ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ, ЧТО ЛИ? – не выдержал Оуэн.
– А у Кэролайн Перкинс?
– КОГДА-НИБУДЬ, МОЖЕТ БЫТЬ, У НЕЕ БУДЕТ… – сказал он серьезно. – НО ОНА ВЕДЬ ТОЖЕ ПОКА НЕ МАМА.
– Айрин Бэбсон? – продолжал я.
– У МЕНЯ ВНУТРИ ОТ НЕЕ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ, – сказал Оуэн и, помолчав, добавил с тихим благоговением: – ТАКИХ, КАК ТВОЯ МАМА, БОЛЬШЕ НЕТ. К ТОМУ ЖЕ ОТ НЕЕ ПАХНЕТ ЛУЧШЕ ВСЕХ.
Тут я мог с ним полностью согласиться: от моей мамы всегда пахло чем-то неповторимо-замечательным.
Не каждый друг станет оценивать грудь вашей мамы, чтобы таким странным способом сделать вам приятное. Но ведь моя мама и вправду была признанной красавицей, а непосредственность Оуэна исключала малейший подвох. Ему можно было доверять – абсолютно.
Мама часто возила нас на машине. Она отвозила меня к карьеру, чтобы я поиграл с Оуэном; она забирала Оуэна и привозила к нам, а потом везла его домой. Гранитный карьер Мини находился милях в трех от центра города – в общем-то, не так уж далеко, можно и на велосипеде доехать, вот только дорога все время в гору. Так что мама часто отвозила меня туда на машине вместе с велосипедом, а потом я сам возвращался на нем домой. Или наоборот: Оуэн приезжал ко мне на велосипеде, а мама потом доставляла его домой вместе с велосипедом. В общем, она так часто была для нас за шофера, что, вполне возможно, привыкла воспринимать Оуэна как второго сына. А если учесть, как часто в маленьких городках мамам достается роль шофера, Оуэн имел основания воспринимать ее как родную маму в большей мере, чем собственную.
Мы с Оуэном редко заходили к нему в дом. Мы играли среди отвалов породы, в карьерах или у реки, а по воскресеньям залезали на выключенное оборудование, воображая, будто ведем разработку в карьере или боевые действия.
По-моему, Оуэну его дом представлялся таким же неуютным и чужим, как и мне. Когда на улице стояла ненастная погода, мы шли ко мне, а поскольку в Нью-Гэмпшире погода чаще бывает ненастной, то и играли мы чаще у меня.
Сегодня мне кажется, что мы только и делали, что играли. В то лето, когда не стало моей мамы, нам с Оуэном было одиннадцать лет. Мы играли свой последний сезон в Малой лиге, которая нам уже порядком надоела. Бейсбол, по-моему, вообще игра довольно скучная, и последний сезон в Малой лиге – это лишь прелюдия ко всей той скукоте, что ждет многих американцев во взрослом бейсболе. Канадцы, к сожалению, тоже играют в бейсбол и смотрят его. Это игра, где больше ожидания, чем действия; причем ожидание все нарастает, а действие сходит на нет. В Малой лиге, слава богу, хоть играют побыстрее, чем во взрослой. Мы, по крайней мере, не тянули время, театрально сплевывая и похлопывая себя по бокам или по ляжкам, чтобы изобразить нервозность – без чего во взрослом спорте, похоже, просто не обойтись. Но все равно приходится ждать в промежутках между бросками питчера, ждать, пока кэтчер с судьей сойдутся во мнении насчет очередной подачи, ждать, пока кэтчер рысцой подбежит к питчеру и подскажет ему, как бросать следующий мяч, ждать, пока тренер вразвалку выйдет на поле и озабоченно обсудит с питчером и кэтчером тактические тонкости следующей подачи…