Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однако какой-то серьезный и степенный человек дважды неуверенно приближался к нему, а потом наконец коснулся его плеча.

– Апекид! – сказал он и сделал быстрый знак рукой – это было крестное знамение.

– А, назареянин! – сказал жрец и еще больше побледнел. – Чего тебе?

– Я не хочу прерывать твои размышления, – сказал незнакомец. – Но когда мы виделись в прошлый раз, ты, мне кажется, не избегал меня, как сегодня.

– Я не избегаю тебя, Олинф, но я измучен, удручен и не могу сейчас разговаривать о том, что тебя интересует.

– О заблудшая душа! – сказал Олинф с горечью. – Ты измучен и удручен, а хочешь отвернуться от освежающего и целительного источника!

– Мать Земля! – воскликнул молодой жрец, прижимая руку к груди. – Где же откроется моим глазам истинный Олимп, на котором живут боги? Должен ли я разделить веру этого человека, поверить, что боги, которым мои предки поклонялись столько веков, – ничто? Должен ли я отринуть, как нечестивую скверну, те алтари, которые были для меня священны? Или же я должен следовать за Арбаком? Как мне быть?

Он умолк и быстро пошел вперед, как будто хотел убежать от самого себя. Но назареянин был из тех упорных, горячих и целеустремленных людей, с помощью которых религия во все времена производила перевороты, утверждая новую веру или изменяя старую.

Поэтому Олинф не дал Апекиду уйти так легко. Он снова настиг его и сказал:

– Нет ничего удивительного в том, Апекид, что я причиняю тебе страдания, потрясаю самые основы твоего разума и ты теряешься в сомнениях и носишься по безбрежному океану неверной, омраченной мысли. Я не удивляюсь этому. Но побудь со мной немного; бодрствуй, молись, и тьма рассеется, буря утихнет, и сам Господь, как некогда по водам моря Галилейского, пройдет по присмиревшей пучине, неся спасение твоей душе. Наша религия требует отречения, но она щедро воздает за это. Часы терзаний позволят тебе обрести вечное бессмертие.

– Такими посулами, – сказал Апекид угрюмо, – испокон веку дурачат людей. О, какие заманчивые обещания привели меня в храм Исиды!

– Но спроси у своего разума, – возразил назареянин, – может ли быть истинной религия, которая надругалась над чистотой? Тебя учат почитать ваших богов. Но что это за боги, даже если послушать вас самих? Каковы их деяния, их достоинства? Разве их не изображают как самых ужасных преступников? И все же тебе велят служить им, как святыням. Сам Юпитер – отцеубийца. Вам не велят убивать, но вы почитаете убийцу. Что это, как не насмешка над верой, над самым святым в человеке? Обратись же к Единому, Истинному Богу, в святилище которого я тебя введу. Суровая чистота соединилась в Нем с нежной любовью. Даже будь Он простым смертным, Он все равно был бы достоин стать Богом. Вы чтите Сократа – у него есть свои ученики, своя школа. Но как сомнительны добродетели этого афинянина перед светлой, неоспоримой, действенной, непреходящей святостью Христа! Я говорю не только о Его человеческом облике. Он принял этот облик как знамение для будущих веков, чтобы явить нам воплощение добродетели, узреть которое жаждал Платон. Христос принес людям подлинную жертву; нимб, окруживший Его чело в смертный час, не только озарил землю, но открыл нашему взору небо! Я вижу, ты тронут, ты взволнован. Бог проник в твое сердце. Дух Божий осенил тебя. Идем же, не противься священному порыву, иди сейчас же, не колеблясь. Немногие из верных уже собрались, чтобы истолковать слово Божие. Я отведу тебя к ним. Ты измучен, удручен. Внемли же словам Бога: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».

– Не могу, – сказал Апекид. – В другой раз.

– Нет, сейчас же! – торжественно воскликнул Олинф и схватил его за руку.

Но Апекид, еще не готовый отречься от прежней своей веры, от той жизни, ради которой он стольким пожертвовал, помня заманчивые посулы египтянина, вырвал руку и, чувствуя, что необходимо усилие, чтобы преодолеть нерешительность, которую красноречие христианина вселило в его взволнованный и мятущийся ум, подобрал свои одежды и побежал так быстро, что преследовать его было бесполезно.

Задыхаясь от усталости, добрался он наконец до окраины города и увидел одинокий дом египтянина. Когда он остановился, чтобы отдышаться, из-за серебристого облака показалась полная луна.

Поблизости не было больше ни одного дома. Мрачные лозы прикрывали фасад, а позади поднимался целый лес высоких деревьев, спавших в печальном свете луны; еще дальше виднелись туманные очертания гор, и среди них – мрачная вершина Везувия, в то время еще не такая высокая, какой видит ее современный путешественник.

Апекид прошел под аркой, увитой виноградом, и очутился в широком и просторном портике. Перед портиком, по обе стороны лестницы, замерли египетские сфинксы, и лунный свет делал еще более торжественным спокойствие этих огромных, гармоничных и бесстрастных изваяний, в которых древняя мудрость скульпторов соединила красоту с благоговением; над лестницей зеленели темные массивные листья алоэ, и восточная пальма бросала тень своих длинных и недвижных листьев на мраморные ступени.

Эта тишина и таинственное обличье сфинксов вселили в жреца непонятный и непреодолимый ужас, кровь застыла у него в жилах, и, переступая порог, он жаждал услышать хотя бы звук собственных шагов.

Он постучал в дверь, над которой была надпись на неизвестном ему языке. Дверь бесшумно отворилась, и раб, высокий эфиоп, ни о чем не спросив и не поздоровавшись, знаком пригласил его войти.

Просторный атрий был освещен высокими бронзовыми светильниками, а стены покрывали крупные иероглифы, начертанные темными, мрачными красками, столь непохожие на яркую и изящную роспись, которой жители Италии украшали свои жилища. В конце атрия другой раб, который хоть и не был африканцем, но казался гораздо темнее смуглых южан, вышел ему навстречу.

– Я пришел к Арбаку, – сказал жрец и сам услышал, как дрожит его голос.

Раб молча склонил голову и, проведя Апекида в Гипсовое крыло дома, проводил его вверх по узкой лестнице, а потом через несколько покоев, в которых царило такое же суровое величие, как и в портике. Наконец Апекид очутился в темной, плохо освещенной комнате, где его ждал египтянин.

Арбак сидел у столика, на котором лежало несколько свитков папируса, исписанного такими же значками, какие были начертаны над входом. Чуть поодаль стоял небольшой треножник, над которым поднимался дымок благовонных курений. Рядом находился большой шар со знаками зодиака, а на другом столике лежало несколько инструментов странной и причудливой формы, назначение которых было Апекиду неизвестно. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а через длинное окно в крыше проникал свет луны, печально смешиваясь со светом единственного светильника.

– Садись, Апекид, – сказал египтянин.

Юноша повиновался.

– Ты спрашиваешь меня, – заговорил Арбак после недолгого молчания, во время которого он, казалось, был погружен в раздумье, – ты спрашиваешь или спросишь о самых могущественных тайнах, какие способен постичь человеческий ум; ты хочешь, чтобы я разрешил загадку самой жизни. Мы, как дети, блуждаем в темноте, и лишь на краткий миг в этом печальном и кратком нашем существовании видим свои тени во мраке; наши мысли то погружаются в кромешную тьму, пытаясь проникнуть в самую глубь, то в страхе возвращаются назад; мы беспомощно шарим вокруг, боясь в слепоте своей натолкнуться на какую-нибудь скрытую опасность; мы не знаем пределов, нас ограничивающих, они то душат нас, то широко раздвигаются и исчезают в вечности. А раз так, вся мудрость неизбежно сводится к решению двух вопросов: «Во что мы должны верить?» и «Что мы должны отвергнуть?» На эти вопросы хочешь ты получить ответ?

Апекид кивнул.

– Слушай же. Ты не забыл наш сегодняшний разговор?

– Как мог я его забыть!

– Я открыл тебе, что те божества, которым курится фимиам над столькими алтарями, вымышлены. Открыл, что наши обряды и ритуалы – лишь комедия, чтобы обмануть толпу ради ее же блага. Я объяснил тебе, что на этом обмане зиждятся цельность общества, гармония мира, власть мудрых; основа этой власти – повиновение толпы. И мы поддерживаем этот благодетельный обман – уж если люди должны верить во что-то, пусть верят в то, чему научили их любить отцы и что освящено традицией. Мы, чьи натуры слишком одухотворены для такой грубой веры, стремимся найти для себя нечто более утонченное; но оставим же другим ту опору, которую сами разрушили. Это мудро, это великодушно.

16
{"b":"931880","o":1}