С востока приходили все новые известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках русских сотников и поручиков. Газеты писали, что победы японцев в горах неудивительны, – они природные горные жители; но война переходит на равнину, мы можем развернуть нашу кавалерию, и дело теперь пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев совсем уже нет ни денег, ни людей, что убыль в солдатах пополняется четырнадцатилетними мальчиками и дряхлыми стариками. Куропаткин, исполняя свой никому не ведомый план, отступал к грозно укрепленному Ляояну. Военные обозреватели писали: «Лук согнулся, тетива напряглась до крайности, – и скоро смертоносная стрела с страшною силою полетит в самое сердце врага».
Наши офицеры смотрели на будущее радостно. Они говорили, что в войне наступает перелом, победа русских несомненна, и нашему корпусу навряд ли даже придется быть в деле: мы там нужны только как сорок тысяч лишних штыков при заключении мира.
В начале августа пошли на Дальний Восток эшелоны нашего корпуса. Один офицер, перед самым отходом своего эшелона, застрелился в гостинице. На Старом Базаре в булочную зашел солдат, купил фунт ситного хлеба, попросил дать ему нож нарезать хлеб и этим ножом полоснул себя по горлу. Другой солдат застрелился за лагерем из винтовки.
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
Около вагона младший унтер-офицер прощался с женою и плакал, как маленький мальчик; усатое загорелое лицо было залито слезами, губы кривились и распускались от плача. Жена была тоже загорелая, скуластая и ужасно безобразная. На ее руке сидел грудной ребенок в шапочке из разноцветных лоскутков, баба качалась от рыданий, и ребенок на ее руке качался, как листок под ветром. Муж рыдал и целовал безобразное лицо бабы, целовал в губы, в глаза, ребенок на ее руке качался. Странно было, что можно так рыдать от любви к этой уродливой женщине, и к горлу подступали слезы от несшихся отовсюду рыданий и всхлипывающих вздохов. И глаза жадно останавливались на набитых в вагоны людях: сколько из них воротится? сколько ляжет трупами на далеких залитых кровью полях?
– Ну, садись, полезай в вагон! – торопили унтер-офицера. Его подхватили под руки и подняли в вагон. Он, рыдая, рвался наружу к рыдающей бабе с качающимся на руке ребенком.
– Разве солдат может плакать? – строго и упрекающе говорил фельдфебель.
– Ма-атушка ты моя ро-одненькая!.. – тоскливо выли бабьи голоса.
– Отходи, отходи! – повторяли жандармы и оттесняли толпу от вагонов. Но толпа сейчас же опять приливала назад, и жандармы опять теснили ее.
– Чего стараетесь, продажные души? Аль не жалко вам? – с негодованием говорили из толпы.
– Не жалко? Нешто не жалко? – поучающе возражал жандарм. – А только так-то вот люди и режутся, и режут. И под колеса бросаются. Нужно смотреть.
Поезд двинулся. Вой баб стал громче. Жандармы оттесняли толпу. Из нее выскочил солдат, быстро перебежал платформу и протянул уезжавшим бутылку водки. Вдруг как из земли перед солдатом вырос комендант. Он вырвал у солдата бутылку и ударил ее о плиты. Бутылка разлетелась вдребезги. В публике и в двигавшихся вагонах раздался угрожающий ропот. Солдат вспыхнул и злобно закусил губу.
– Не имеешь права бутылку разбивать! – крикнул он на офицера.
– Что-о?
Комендант размахнулся и изо всей силы ударил солдата по лицу. Неизвестно откуда вдруг появилась стража с ружьями и окружила солдата.
Вагоны двигались все скорее, пьяные солдаты и публика кричали «ура!». Безобразная жена унтер-офицера покачнулась и, роняя ребенка, без чувств повалилась наземь. Соседка подхватила ребенка.
Поезд исчезал вдали. По перрону к арестованному солдату шел начальник дивизии.
– Ты что это, голубчик, с офицерами вздумал ругаться, а? – сказал он.
Солдат стоял бледный, сдерживая бушевавшую в нем ярость.
– Ваше превосходительство! Лучше бы он у меня столько крови пролил, сколько водки… Ведь нам в водке только и жизнь, ваше превосходительство!
Публика теснилась вокруг.
– Его самого офицер по лицу ударил. Позвольте, генерал, узнать – есть такой закон?
Начальник дивизии как будто не слышал. Он сквозь очки взглянул на солдата и раздельно произнес:
– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!.. Увести его.
Генерал пошел прочь, повторив еще раз медленно и раздельно:
– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!
Из книги публициста Антона Керсновского «История русской армии»[23]
<…> Была произведена частичная мобилизация Киевского и Московского военных округов, где объявлен поход Х и XVII корпусам. Поведено было торопиться скорейшей отправкой этих двух корпусов – и эта торопливость отразилась на их укомплектовании: в строй попали запасные преимущественно старших сроков, 39–43 лет, что не должно было способствовать повышению их боевых качеств. Воинским начальникам было предписано отправлять в части первых явившихся. Таковыми оказались исполнительные и степенные «бородачи», являвшиеся в присутствия сразу по получении повестки. Молодые запасные, как правило, загуливали и являлись через несколько дней, когда штатные нормы оказывались заполненными. «Бородачи» – все отцы семейств и люди, отвыкшие от строя, – видели в этом несправедливость, и это печально отражалось на их духе. <…>
Из воспоминаний писателя Николая Вороновича[24]
Еще в начале 1904-го года, тотчас после объявления русско-японской войны, я решил во что бы то ни стало принять участие в этой войне. Но так как все мои попытки поступить в одну из частей действующей армии кончились неудачей, то в декабре месяце, воспользовавшись рождественскими каникулами, я «самовольно отлучился» из Пажеского корпуса и, имея на руках заблаговременно припасенное свидетельство об успешном окончании шести средних классов, которое давало права вольноопределяющегося 1-го разряда, определился канониром (рядовым) в предназначенную к отправлению в действующую армию 16-ю артиллерийскую бригаду.
Корпусное начальство узнало об этом слишком поздно: я принял присягу, числился в списках мобилизованной части и вернуть меня на школьную скамью без нарушения военных законов было уже невозможно.
За этот «проступок» я был исключен из списков «пажей высочайшего двора», а через год, когда по приказу Государя я был снова принят в Пажеский корпус, то, несмотря на полученные мной за боевые отличия нашивки старшего фейерверкера (взводного унтер-офицера) и представление к Георгиевскому кресту, попал в карцер, в котором обиженное моим побегом начальство продержало меня 30 суток. <…>
К концу 1904 года, после ряда военных неудач, наше военное министерство поняло, наконец, что война с японцами дело не шуточное, что противник наш не только хорошо вооружен, но и достаточно многочислен и что для одержания над ним победы необходимо подкрепить манджурскую армию первоочередными частями. Поэтому в виленском, киевском, московском и одесском военных округах были мобилизованы 4-й, 9-й, 13-й и 2-й сводно-стрелковый корпуса. С этими корпусами состав манджурских армий доводился до 32-х пехотных дивизий, т. е. до 500 тысяч штыков, что признавалось тогда нашими военными авторитетами совершенно достаточным для одержания решительных успехов над японцами.
Но русское военное министерство не могло отрешиться от своего излюбленного метода всяких импровизаций и несоблюдения основных начал военной организации. И если в первую половину японской войны на театр военных действий посылались наспех сколоченные, состоявшие исключительно из запасных старших возрастов, второочередные части, то во вторую половину кампании, при мобилизации первоочередных корпусов, как будто умышленно старались перетасовать части этих корпусов. <…>