– О, хляби небесные разверзлись, – бросил Иван, косясь на Станкевича. – Querida, возьми у меня из рук, пожалуйста, свой обожаемый сок! Я запасся! До Монреаля ты не вылезешь из клозета…
– Какой ты грубый, Ванька!
Я шутя хлестнула его тонкой ажурной перчаткой по губам. На табло высветилась надпись: «РЕЙС МОСКВА – МОНРЕАЛЬ 675».
– С посадкой в Лондоне или без? – спокойно, как вождь краснокожих, спросил бритый долыса Родион Станкевич. Ну да, он вытащил из золотого портсигара свою неизменную вонючую сигару и, пыхтя, раскурил. Как я ненавидела самолеты! Как я ненавидела эту смрадную толстую коричневую сигару в толстых пальцах продюсера!
– Без, – встрял Иван. – Я посмотрел билеты. Querida, у нас же с тобой завтра концерт в зале «Ричмонд»!
– Мы не улетим, – беспомощно сказала я и уставилась в стремительно, сумасшедше мчащиеся, сшибающиеся черные тучи за окном, в ночь и бурю. Молнии магниевыми вспышками то и дело освещали мое лицо, я слепла, жмурилась и приседала от страха, и заслонялась от жестокого света рукой. – Вы что, оба сошли с ума, что ли, я не понимаю, мы же не улетим!
– Мы? – Иван, продолжая держать в руках пакеты, изловчился, зубами, без помощи рук, открыл один – ловко, как обезьяна, – отхлебнул сок. Оранжевая струйка потекла по его уже покрывшемуся щетиной подбородку. – Мы, запомни, улетим всегда. Мы же с тобой, querida, ангелы. Запомни это.
– На два слова твою герлфренд, – продюсер крепко взял меня за локоть и, пыхая сигарным дымом, отвел в сторону, обернувшись, кинул Ивану: – Весь сок не выпей, жонглер! Мы сейчас!
Оттащив меня как можно дальше от Ивана, чтобы он не мог нас услышать, лысый Родион, господин Станкевич, любитель гаванских вонючих сигар, наклонился ко мне низко, так, что я могла поймать презрительно раздувшимися ноздрями не только аромат изысканных парижских парфюмов, не только надоевший, похожий на запах горелой мастики, сизый сигарный дым, но и запах вонючего козлиного пота, – и отчетливо, разделяя слоги, будто бы я была глухая тетеря, сказал:
– Слушай меня внимательно и запоминай. Я дам тебе нечто, что ты должна будешь передать в Монреале людям, которые встретят тебя в аэропорту. Ты будешь держать сумочку в руках. Держи крепко, не вырони. Ты отойдешь к стойке бара в зале ожидания. Там барменша будет баба, негритянка. Ты попросишь у нее сто грамм кальвадоса. Не твоего занюханного сока, а хорошего крепкого кальвадоса, слышишь?! Сто грамм кальвадоса и ломтик лимона на закуску. Один ломтик лимона. Тебя узнают. Черная даст знак. К тебе подойдут двое. Они оба будут в черных очках. Не говори с ними. Молча открывай сумку, доставай, что я дам тебе, и передавай. Ни одного слова. Ни взгляда, ни кивка. Не пялься на них. Может смотреть в сторону. Косить, как заяц. Но чтобы рта не раскрыть. Поняла?!
Я смотрела на него, как если бы он был весь из чистого золота, как его антикварный портсигар, купленный, должно быть, на Кристи за идиотские, фантастические деньги.
– Если запомнила – повтори! Если не запомнила…
Я разлепила пересохшие губы.
– А если не запомнила?
– Монреаль, аэропорт, стойка бара. Барменша-негритянка. Сто грамм кальвадоса, – как неграмотной, как дефективной, снова, по слогам стал он говорить мне. Я оглянулась на Ивана. Он складывал коробки с соками в огромный пакет, держа открытую коробку в зубах. Боже, до чего он ловок, подумала я с восторгом, смешанным со страхом, ловок и любим и единствен. Другого такого в мире нет.
– Ломтик лимона. Подойдут двое в темных очках. Отдать то, что ты мне сейчас дашь. – Холодный пот потек у меня по спине, между лопатками. – А если я это – у тебя – не возьму?
Я старалась выговорить это спокойно. Так же, как говорил он, медленно, чеканя слоги.
Господин Станкевич так же медленно, даже чуть с ленцой, ответил, и его локти сильнее впились мне в плечо:
– А если ты это – у меня – не возьмешь, то я тебе закрою все твои контракты, деточка. Все. До единого. На пять лет вперед. И вдобавок лишу тебя права найти себе другого продюсера. Я знаю способы, как выбить у артиста табурет из-под ног. Много лет этим, Марочка, занимаюсь.
Толстые пальцы так вдавились мне в руку, что я вскрикнула.
– Ты наставишь мне синяков!
– Не кричи, Ванька подумает, я тебя тут насилую на глазах у всего аэропорта. Где твоя сумочка?
Он, не спрашивая меня, раскрыл замок черной маленькой сумки, болтавшейся на тонком ремешке у меня на голом плече. В зале ожидания было невыразимо душно. Молнии мелькали, как экран осциллографа. Буря стояла за окном в полный рост, белыми безумными глазами глядела на нас. Маленький сверток, с виду такой безобидный и безопасный, перекочевал из кармана его необъятного светлого пиджака внутрь моей сумки.
– А самолет не подорвется? – сухими, как наждак, губами спросила я. Мне безумно хотелось пить. За черным окном внезапно вспыхнул смертной белизной сгустившийся мрак, послышался резкий грохот, жуткий гул заполнил все вокруг. Где-то далеко, как одинокая волчица в лесу, тоскливо завыла сирена. К вою подключился еще вой, еще. Белые, с красными полосами, машины заскользили по черному дождевому зеркалу асфальта. Куда-то бежали, размахивая руками, люди. Зарево за окном полыхало все сильнее. Станкевич выпустил мое плечо из цепких пальцев. Он беспощадно дымил сигарой, не выпуская ее из зубов, чуть оскалившись.
– Самолетик упал, – процедил он надменно, не вынимая сигару изо рта. – Третий раз в жизни наблюдаю такое. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты, сама понимаешь, крошка, роковые.
Дым обволакивал его жирное, с двумя – или даже тремя? – противными подбородками, холеное лицо. Он ведь был еще молод, наш с Ванькой продюсер Станкевич. Ему от силы стукнуло тридцать пять. Он просто колоссально разжирел на продюсерских харчах. До меня все еще не доходил смысл сказанного.
– Упал? – глупо переспросила я. – Самолет?
– Ну не сноуборд же, – так же спокойно, с улыбкой процедил сквозь сигару, сквозь дым Родион Станкевич. – Хочешь, пойдем поглядим? Не думаю, что ваш с Иваном рейс отменят. Его просто отодвинут. Да, отодвинут, скорей всего. Буря скоро кончится. Такие бури быстро кончаются. Вы полетите при ясном небе. И даже звезды увидите.
Он улыбнулся мне, оскалившись, переложив языком из угла в угол рта белемнит сигары. Протянул мне руку.
– Иван, не ходи! Будь здесь! – на ходу крикнул он Метелице, и его подбородки затряслись, как студень. – Я пойду, покажу девочке отпадный ужастик! Она же еще ни разу не видела!
Он волок меня за руку. Похоже, ему совершенно все равно было, испугаюсь я или нет. Ему было интересно. Он хотел, чтобы я увидела рухнувший на летное поле самолет. Услышала крики людей, еще живых. Увидела расплющенные тела – или то, что осталось от них.
Я слышала за нашими спинами крики Ивана: «Эй, Родя, не сходи с ума! Там такая гроза!.. Лучше побудем здесь!..» Родион волок меня за собой, как козленка на веревке. Я еле поспевала за ним, бежала, наступая ему на пятки, задыхалась. Мы вылетели из двери аэропорта в ночь, под хлещущие струи ливня, и ветер сорвал с меня легкий шелковый шарф, обмотанный вокруг шеи, белой призрачной поземкой, метелицей унес вдаль, в черноту. Людской поток подхватил нас, понес. Мы бежали, машины гудели, обгоняя нас, а ливень, спринтер, обгонял нас всех, бросая струи впереди нас, перед нашими лицами.
Они, вместе с другими людьми, подбежали к рухнувшему на взлетную дорожку самолету – огромному, неуклюжему, как старинный дирижабль, аэробусу-«Боингу». Он взорвался в воздухе и рухнул, еще не успев набрать высоту; хвост отвалился и догорал неподалеку от остова, от брюха. Множество машин, служебных, медицинских, аварийных, стояло вокруг потерпевшего аварию «Боинга» плотным кольцом. Бежали санитары с носилками. На носилках лежало нечто, укрытое брезентом, простынями. Мария смотрела, расширив глаза. Станкевич держал над их головами огромный красный зонт. Его губы выгнулись плотоядно, зубы оголились в странной, садистской усмешке. А может, ему просто было холодно, и он скалился от холода.