Ну и что?!
Они сидели и молчали. Было слышно, как тикают часы в холле.
Мы хотим, чтобы ты взял лошадь. Антонио этим займется. У тебя есть деньги?
Он посмотрел на нее, потом медленно произнес:
Я-то думал, что в молодости вы сами хлебнули горя значит, будете подобрее к другим.
Ты ошибся.
Наверное.
Мой опыт отнюдь не убедил меня, что пережитые тяготы делают людей добрее.
Это смотря какие люди.
Ты, наверное, думаешь, что видишь меня насквозь. Кто я? Старуха, у которой не сложилась личная жизнь, и потому она озлоблена на весь мир. Завидует счастью других. Типичная история… Но ко мне она не имеет никакого отношения. Я защищала тебя, даже несмотря на те скандалы, которые устраивала мать Алехандры. К счастью, ее ты не встречал. Это тебя удивляет?
Удивляет.
Видишь ли, если бы она умела держать свой язычок за зубами, я, может, и не взяла бы на себя роль твоего адвоката. Кроме того, она в отличие от меня очень уж уважает общественное мнение… Общество… У нас в Мексике это машина подавления. В первую очередь женщины. В стране, где женщины лишены права голоса, это настоящий деспот… Мексиканцы просто помешались на обществе и на политике, хотя и то и другое у нас ― чистый кошмар. Представителей нашего рода здесь называют гачупинами, но сумасшествие испанцев мало чем отличается от безумства креолов. В тридцатые годы в Испании разыгралась политическая трагедия, но за два десятилетия до этого в Мексике прошла ее генеральная репетиция. Имеющий глаза да увидит… Казалось бы разница велика, но, если приглядеться, получается, по сути, одно и то же. Испанец всем сердцем обожает свободу. Но только свою собственную. Он боготворит истину и честь во всех их обличьях. Но ему нравятся именно эти обличья, а не суть. Испанец свято верит, что единственный способ подтвердить реальность кого бы то ни было ― это заставить его истекать кровью, будь то девственницы, быки, мужчины… Будь то сам Спаситель. Я смотрю на мою внучатую племянницу и вижу ребенка. Впрочем, я прекрасно помню и себя в ее возрасте. В иных обстоятельствах я, возможно, стала бы солдадерой[141]… Алехандра, быть может, тоже… Но мне не дано понять, что представляет собой ее жизнь. Если в ней и есть некая последовательность, то мои глаза не в состоянии ее увидеть. Правда, я никогда не могла решить: действительно ли в нашем существовании имеется какая-то законченность, какая-то стройная последовательность, или же мы просто вносим систему в хаос, произвольно толкуя скопище разнообразных фактов. Если это и впрямь так, то тогда мы не представляем собой ровным счетом ничего, как бы нам ни хотелось уверить себя и остальных в обратном. Скажи-ка, ты веришь в судьбу?
Джон Грейди промолчал, словно тщательно обдумывая вопрос.
Да, мэм, верю, наконец сказал он.
Мой отец верил во взаимосвязь между явлениями. Я, правда, не разделяла его энтузиазма. Он считал, что не бывает такого понятия, как слепой случай, ― это все равно следствие тех или иных решений человека, пусть в далеком прошлом. Он любил приводить в пример принятие решения с помощью монеты, которая является и кусочком металла, и результатом выбора чеканщика, который когда-то взял этот кусочек и поместил в штамп именно той, а не другой стороной. Это и оказало воздействие на наше решение с помощью монетки. Орел или решка… Сначала принимал решение чеканщик, а потом, спустя много лет, настает наш черед.
Дуэнья Альфонса улыбнулась. Коротко. Мимолетно.
Наивный пример. Но образ этого безымянного чеканщика навсегда врезался мне в память. Если бы речь шла о роке, фатуме, который властвует над нашей фамилией, то с ним можно было бы постараться договориться… Задобрить, умилостивить… Но чеканщик ― это уже нечто совсем иное. Он смотрит своими подслеповатыми глазами в очках на кусочки металла ― и принимает решения. Порой, возможно, не без колебаний. А пока он колеблется, судьбы целых грядущих поколений висят на волоске. Судьбы миров… Моему отцу это позволяло увидеть первопричины, но я смотрела на вещи иначе. Мне наш мир скорее напоминал кукольный театр. Если заглянуть за ширму, то видишь нитки, которые уходят от марионеток вверх. Однако оказывается, что за них дергают не кукловоды, но другие марионетки, которыми управляют новые куклы, и так до бесконечности. Я имела возможность убедиться, что эти уходящие в бесконечность нитки способны погубить великих мира сего, утопить в крови и безумии. Погубить нацию. Я могу рассказать тебе, какой была Мексика. Какой была и, возможно, снова будет. Тогда ты поймешь, что те самые вещи, которые сначала расположили меня к тебе, в конечном счете заставили сказать «нет».
Она помолчала, затем продолжила.
Когда я была девочкой, в Мексике царила страшная нищета. То, что ты видишь сегодня, не идет ни в какое сравнение с тогдашними кошмарами. У меня от этого разрывалось сердце. В городах были лавки, где крестьяне, которые приезжали продавать фрукты и овощи, могли взять напрокат одежду. Они брали ее на день, а вечером возвращались по домам, завернувшись в одеяла или надев какие-то жалкие лохмотья. У них не было за душой ни гроша. Каждый отложенный сентаво предназначался на похороны. В обычной крестьянской семье только ножи были фабричного производства. Все остальное ― самодельное и домотканое. Ни булавки, ни тарелки, ни пуговицы… Ничего и никогда. На городских рынках часто продавались предметы, которые не имели никакой ценности. Болты от грузовиков, детали каких-то машин. Крестьяне не могли найти этим вещам применения, но они свято верили, что эти предметы кому-то пригодятся, что рано или поздно появится человек, который понимает в них толк. Главное, чтобы поскорее появился тот, кто сумеет распознать в этих жалких железках потаенную ценность. Никакие разочарования не могли поколебать это наивное убеждение. Но с другой стороны, что еще имелось у этих несчастных? Во имя чего следовало поступаться этой верой? Индустриальный мир оставался для них чужим, и те, кто населял его, представлялись им марсианами. Причем эти люди были вовсе не глупы. Это я видела по их детям. У них была природная смекалка. И еще свобода, о которой мы не могли и мечтать. Для них не существовало наших запретов, на них не возлагались великие родительские надежды. Но потом, лет в одиннадцать-двенадцать, дети переставали быть детьми. Они утрачивали детство в одночасье ― и у них уже не было юности. Они делались невероятно серьезными, словно им открывалась какая-то ужасная истина. Словно они видели то, чего не замечали мы. Они внезапно трезвели, и это меня озадачивало. Но как я ни билась, мне так и не удавалось понять, что же именно они видели, о чем догадывались.
Наступила еще одна пауза, потом дуэнья Альфонса заговорила опять.
К шестнадцати годам я прочитала множество книг и отличалась большим вольнодумством. Так, я решительно отказывалась поверить в существование Бога ― слишком страшным и жестоким выглядел мир, который он якобы сотворил. Я была идеалисткой и самым недвусмысленным образом высказывала все, что думала. Родители были в ужасе. Но затем летом, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать, жизнь моя резко изменилась.
В семье Франсиско Мадеро было тринадцать детей, и со многими я очень дружила. Рафаэла, например, была моей ровесницей ― между нами разница всего в три дня, и она мне была гораздо ближе, чем дочери семейства Карранца. Мое пятнадцатилетие отпраздновали в Росарио. Тогда же дон Эваристо Мадеро собрал юных дочерей владельцев асьенд из-под Парраса и Торреона и повез всех в Калифорнию. Ему и тогда уже было очень много лет, и с его стороны, разумеется, это был отважный поступок. Удивительный человек этот дон Эваристо… Очень богатый… В свое время он был губернатором нашего штата… И он очень любил меня, несмотря на все мои радикальные идеи. Я обожала бывать в Росарио. В те годы светская жизнь на асьендах била ключом. Там устраивались чудесные приемы с шампанским и с оркестрами… Приезжали гости из Европы… Нередко такие праздники длились по нескольку дней. Тогда я не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своей особе со стороны молодых людей, что поначалу меня удивляло, и, возможно, быстро излечилась бы от своей сверхсовестливости, если бы не два события. Прежде всего это возвращение двух старших сыновей Мадеро ― Франсиско и Густаво.