А потом Огородников вдруг услышал приближение весны. Молодой организм запросил воздуха, другого воздуха – свободного.
Заканчивался второй год заключения Сашки, и именно в уходящую зиму он всё реже задумывался о естественных мирских делах, всё реже вспоминал ту жизнь, что познал к тридцати годам. Он, словно колодец без воды, с каждым месяцем в неволе иссыхал. Вскоре та жизнь, за колючей проволокой, стала казаться несуществующей, нереальной. Наверное, такое случается с каждым, кто попадает на зону. И вдруг в нём проснулось ощущение жизни. Сразу вспомнилась весна сорок пятого года. Берлин, рваная тишина военной ночи. Товарищи в окопах, табачный дым, басистый говорок ротного, унылая канонада дальних батарей, и никому не интересно – свои колошматят или фрицы. Только и разговоров среди солдат: возьмут Рейхстаг к первому мая или припозднятся. В руках ППШ*: холодный металл приятно обжигает ладони. Огородников чертыхнулся, чувствуя, как перехватило дыхание и. проснулся.
Сразу расслышал кашель в глубине барака. Справа, на нижних нарах, мужики дымили жутко чадящими самокрутками. Они о чём-то вели неспешный разговор. Ладони Огородникова слегка свело от холода: во сне выпростал руки из-под бушлата, поэтому и замёрзли. Несколько секунд сон безоблачным видением витал над вспыхнувшим сознанием и постепенно, как уголёк в костре, затух.
Сашка, раздосадованный, перевернулся на другой бок, в надежде, что усталость своё возьмёт, и почти сразу провалится в новые грёзы. Мужики, что курили, вдруг стихли. Резко, словно по команде, залаяли собаки, донеслись окрики конвойных: такое бывает, когда к лагерю подводят новый этап. За неделю уже второй: не многовато ли для лагерного пункта, рассчитанного максимум на тысячу сидельцев?
Сегодня на вечерней поверке мужики из третьего барака сказывали: за их лагпунком, в двух километрах ниже, ещё две «хаты» наспех ставят. По утрам, когда идёшь на деляну, с возвышенных мест дороги, сквозь просеки в голубоватом мареве отчётливо видны очертания новых строений. Судя по внешним признакам, такие же могильники для заключённых. Уже несколько суток зона жила слухами: вот-вот отсюда начнут сколачивать этап. А куда? На Колыму? Может, в другие места по трассе БАМа! На Колыму попасть – означало живьём лечь в деревянный бушлат. Многие предпочитали на материке покалечиться, чем попасть на колымские этапы.
В застылом воздухе Сашка легко уловил движение, вскинул голову. Курящие – Сашка не мог разглядеть, кто это – поднялись бесшумно и растворились в темноте барака, как и самосадный дым после них. Из темноты выплыл силуэт. Двигался побратим воровской ночи бесшумно. Он не думал, что Огородников вычислил его приближение. Увидев, что Сашка вскинул голову, силуэт отпрянул назад.
– Тихо ты, – упреждая рывок, зашептал подкравшийся зек и одновременно вскинул руки вверх, жестом крича: – Спокойно!
Это был Жмых! Его голова замерла почти вровень с верхними нарами, в темноте, как у зверя, сверкали глаза.
– Тихо, не шуми. Давай за мной. Обкашлять одно дельце надо! Сашка-пулемётчик выказал необычайную холодную сдержанность,
чем невольно вызвал симпатию у вора. Подражая бесшумному движению Жмыха, он двинулся за ним.
В каптёрке находились Михась и Лукьян. Сумрачные лица обоих повязаны тяжёлыми думами. Свет одной колымки набрасывает тени, ломает, уродует и без того грубые очертания старых зеков, всё чудится, что они кривят рты в немыслимых гримасах.
– Чифирни, – предложил Жмых, а взглядом указал – присаживайся. Они спокойно наблюдали за тем, пока гость втянет пару дурманных глотков.
Огородников хлебнул, переборол разом нахлынувшую тошноту, вопросительно посмотрел на воров. Спросил Лукьян:
– Слышал, новый этап пришёл? Через пару дней ещё один. А к чему такой расклад, не знаешь? Вот и мы не знаем.
Лукьян говорил ему таким вкрадчиво-доверительным тоном, будто подбивал на какое-то лихое дело, будто видел в нём, простом сидельце, напарника.
– Уже точно известно, на неделе начнут многих отсюда этапировать на Колыму.
Огородникова это известие не оглушило. О чём-то подобном шептались многие и причём давненько. Вообще-то, Сашка-пулемётчик обратил внимание: всё, о чём предупреждали или намекали воры, спустя время сбывалось. В случайные совпадения, разумеется, не верил. Конечно, подозревал, откуда стекалась в уши законников нужная им информация. Но удивляла скорость и точность, с какой лагерные придурки сливали всё, что происходило в кабинетах администрации. Несколько дней назад дошло до смешного: Сашку предупредили воры – завтра на развод выйдут с нового этапа суки, предложат начальству за усиленную пайку хлеба выдать план по заготовке древесины выше обычного. Только дайте сколотить самим ударную бригаду. Хмара так и сказал им, Николишину и Огородникову: «Не вздумайте впутаться в блудняк с суками. И своим намекните, чтоб не рвали глотки».
На разводе всё так и произошло: бригаду набрали быстро, из западных украинцев, прибалтов да двух харбинских, что под грозные выкрики ускоглазых земляков откололись от своей стаи. Расчёт лагерного начальства был прост: вечером того же дня ударная бригада, возглавляемая суками, на зависть другим зекам ела двойные порции чёрного хлеба да баланду, судя по давно забытому запаху, что стоял ещё некоторое время в столовой, приправленную каким-никаким мясом. Между заключёнными пошёл раздрай. Тихая умиротворённая жизнь в лагере, к которой попривыкли обитатели, вдруг оскалилась холодными заточками да ножами. Многие понимали: в лагере тишина кажущаяся, скоро ей придёт конец. Ссученных останавливало то, что их было меньше: без значительного перевеса они не осмелятся устанавливать свои правила. Табунились ссученные в первом бараке, пока вели себя тихо: частенько к ним стал заглядывать начальник режима Недбайлюк. Воры уже знали – их там не больше двух десятков. Разумней, конечно, устроить кипиш, ворваться в барак, перерезать всех, пока есть возможность. Буза, конечно, поднимется серьёзная, поскольку ссученные находились в бараке, расположенном прямо под вышкой – втихаря не подобраться. Кровопролития не избежать. Все понимали: с каждым новым этапом власть на зоне может перевернуться. Напряжение только росло, и никто не загадывал, каким будет завтрашнее утро. И вообще, будет ли оно? Не потому ли тихим голосом плёл паутину вокруг Огородников старый вор, нашёптывая, как заклинание, веру в дружбу и соучастие к судьбам сидельцев. Глядя в непроницаемые лица блатарей, в бесцветные глаза Лукьяна, давно расплескавшие васильковую свежесть, Сашка-пулемётчик невольно задавался вопросом: а к чему это Лукьян озаботился судьбами солагерников? Ведь что-то же стоит за этими, казалось бы, пустыми, ничего не значащими разговорами.
В эти неспокойные дни чутьё Сашки обострилось донельзя. Он это не осознавал, он это чувствовал в себе.
– А что нам, двум смертям не бывать. А такую жизнь и врагу не пожелаешь, – сказал Сашка, делая вид, что не особо расстроен. – На Колыму, так на Колыму. Слышал, там тоже люди живут.
Лукьян как-то по-домашнему, словно находился у себя дома, на кухне, уселся напротив Сашки: достал шмат сала, расщепил тонким ножиком на несколько кусочков. В руке неожиданно заиграла золотистым цветом луковица. Самая обыкновенная луковица: Сашка растерялся. Запах ударил в ноздри.
– Присоединяйся, – по-свойски пригласил вор. – Значит, завтра, как ты уже понял, у тебя пополнение. Выйдет на работу Михась, уважаемый тобою человек. Впрочем, не только тобою.
«Вот старый хрен. Дипломат шелкопрядный! Поймал и даже глазом не моргнул», – подумал с набитым ртом Сашка-пулемётчик, но вслух сказал:
– За сало, конечно, особое спасибо, только как это вы себе представляете: законник и у меня в строю! Да и дежурный по лагерю заподозрит неладное.
До этого старый вор Михась отсиживался в помощниках банщика, причём редко выходя из банной каптёрки во двор.
– Давай так договоримся, херой с уцелевшей башкой! Мы ничего не рассказываем, ты ничего не спрашиваешь. Что до Михася – так что не видно? заблажил старик! Новую жизнь решил начать. Осознал, так сказать, своё тлетворное существование, время пришло встать на путь праведный.