Викулов, всегда бывший в работе, отдых себе позволял только в воскресенье, которое любил, наслаждаясь домашним покоем и уютом, спокойным общением с любимым человеком за завтраком, – казалось, ничто не могло отменить эти редкие часы для обоих, ставшие хорошей привычкой, – но всё изменилось вместе с поведением Марты в последнее время. Теперь для него прежде чудесные воскресные утренние часы, когда оставался дома, превратились в тяжелое испытание. Завтраки готовил сам, а приготовив, не мог дождаться Марты, которая, как ему казалось, словно нарочно задерживалась, хотя (он знал) уже давно встала, была одета, но была занята одним и тем же – безмолвным стоянием у окна со своими мыслями, что-то высматривающая на улице. Вот и сейчас она не спешила в столовую, несмотря что два раза звал её, а на столе остывали яичница, для нее сваренная каша, и заваренный кофе. Он встал и подошел к дверям, чтобы снова её позвать. В этот раз, лишь приоткрыв дверь, услышал, как Марта что-то вполголоса читает, держа перед собой листок бумаги. Он не стал её отвлекать, дождался пока положила листок на тумбочку у изголовья кровати. Она вышла, молча уселась за стол, принявшись за еду, и через время попросила её извинить, что заставила ждать. Повторялось такое уже не первый раз. Марта стала другой, но все равно его самым дорогим и любимый человеком, для него по-прежнему открытым, ласковым и ничего от него не скрывающим. Он спросил, что она читала. Марта, застеснявшись сначала, сказала, что ей на работе сотрудница дала молитву. С этими словами прошла в спальню и принесла сложенный в четверть листок. Были в нем слова «…Отъиди бес нечистый, дух проклятый, на сухiя древа, на мхи и болота, там твое житiе-пребыванiе, там оставайся, а не в рабе Божией (имя речi)». В заглавии было «Заговор от порчи». Это же не молитва, сказал Иван. Марта извинительно и устало улыбнулась, пожала плечами:
– Ну да, не молитва… Можно я пойду и прилягу?
– Конечно, милая.
Когда она ушла, он прибрал на столе и вышел курить на крыльцо, налегке, без верхней одежды. Запалил в задумчивости сначала одну, потом вторую сигарету, выпуская густые облака дыма, оглядывая сверху свой большой двор, крыши ближних домов села, всматриваясь в сизую даль, где под черным паром были его поля. День только начинался, и он, не привыкший ни на минуту к покою, не зная, чем и как себя теперь занять, решил сходить туда, чтобы проверить, который уже раз, как созревает земля для боронования под яровые. Он зашёл в дом, одел куртку и сапоги, и пошёл по улице. Сельчане тоже давно были на ногах, возились по хозяйству, и он то и дело здоровался с кем-то, кивал головой, но не останавливался для досужих разговоров, идя к своему полю, по-прежнему занятый думами о Марте, ловя себя на мысли, что в последнее время всё чаще старался бывать меньше дома, чего не было никогда, чтобы быть одному, не видеть уставшее, измученное лицо Марты. Его не без оснований пугал её вид, боязнь, что жена скоро будет на грани помешательства, и для себя твёрдо решил, что как только закончит основные весенние полевые работы, поговорит с Мартой о приёмном ребенке. Не покидала его память и о давнишнем с отцом разговоре, в котором старик искренне радовался, что у него сын, есть кому передать нажитое. «Я кому оставлю моё огромное хозяйство, дело, которым занят? Что станет с ним?.. Отец построил дом и был счастлив, а вдвойне, что оставил дом для меня. Я живу теперь в его доме, и это мой дом. А кто будет жить в нашем милом, добром доме после?..» – думал Иван, скоро шагая под шуршание резиновых подошв по песку-гравию просёлка.
После мартовской нескончаемо переменчивой погоды – ветров и морозных утренников – наступили погожие апрельские дни, солнце поднималось всё выше, и почва начала потихоньку прогреваться. Иван окинул взглядом поле. По времени уже было начать обработку почвы, потому что пробилась первая сорная трава – мятлик и ежовник. Иван взял в ладонь горстку земли, сильно сдавил в кулаке так, что превратилась в комок, и уронил. Комок рассыпался. «Да, пора! – вслух подтвердил Иван. – Сырость почти вся ушла, на неделе можно начинать». Он, довольный хотя бы этим, повернул назад.
Викулов уже подходил к дому, как навстречу попалась старуха Козырева. Старуха, как старуха, но не совсем такая, как другие старухи, потому как с виду обычная, жила все же непривычно. Водился за нею грешок – она не просто выпивала, но была запойной, тогда словно кто-то невидимый срывал с неё покров благообразия, её прорывало, без умолку болтала, неся что ни попади, а то и вовсе чудила. И обращались к ней не по имени-отчеству, не фамильярничая даже, а прозвищем – Кена. Пристало оно к ней из-за того, что из живности у неё была всегда только одна коза, даже когда меняла её, то у новой козы кличка оставалась прежней – Кена. Так и прилепилось к самой хозяйке: Кена. Была она одинока, односельчане относились к ней по-разному: кто-то посмеивался-подтрунивал, кто-то жалел, а кто-то откровенно стеснялся ее присутствия и сторонился, но для всех встреча с нею не была особенно желанной. Иван исключением не был. Он с детства знал Козыреву, помнил приписываемые ей слова, фразу, ходившую среди сельчан: «Каждый человек одинаково умный и дурак, вот и все вы не умнее меня будете». Многие повторяли частушки, которые она либо сама сочиняла, либо где-то слышала, вроде такой, когда однажды стала петь после того, как ездила к кому-то в Ленинград:
По их Питеру гулять, -
воды по колено;
питерского целовать,-
брать с собой полено.
Ивану с детства запомнилась другая:
Слушайте меня, ребята.
нескладушку буду петь:
на дубу свинья пасется,
в бане парится медведь.
Вот и теперь, завидев Ивана, Кена – сутулая, со сморщенным личиком, повязанная поверх головы пестрым платком, шаркая калошами, подошла к нему и вдруг запела:
Я по полюшку гуляю,
мне в деревне тесно;
Хоть и мало я пою,
зато интересно.
Он отстранился от неё, попытался уйти, но она неожиданно схватила его за полу куртки и сказала:
– Что бежишь? Думаешь, как и все, что Кена дура! А ты так не думай. Надо уметь иной раз остановиться, оглядеться, послушать, глядишь: что-то новое узнаешь, чего в спешке не замечаешь.
Пьяной Кена не была, – так ему сначала казалось. Да и взгляд у неё вдумчивый, глаза ясные. Он остановился и сказал:
– Я так и не думаю.
– Знаю, ты славный парень! Разве мог быть другой у Викулы. Хороший был мужик. Было время, меня с ним даже дразнили: жених и невеста… – Она что-то вспомнила и в ней вдруг снова взыграла привычное веселье, совсем не старушечье озорство. Она лихо пропела:
Меня матушка любила,
и папаша нежил;
но как поздно задержусь,
хворостины держат.
Викулов снова хотел уйти, но она остановила его, улыбнулась дружелюбно, продолжала уже просто и спокойно:
– Послушай лучше, что скажу. Знаю о твоей истории, как Марта мучается. Не спрашивай откуда? В деревне все и про всех знают, я тем более. Так вот, не сочти за блажь-дурь мою, но привиделась мне птица на крыше дома твоего, птица-аист. Теперь и сама не знаю: спьяну или во сне. Но точно был аист. Может знак какой тебе и Марте? Потому и решила сказать. Может, впрямь поможет?
Первое, что подумал Иван, оторопело уставившись на Козыреву: «Не зря, видимо, говорят – ненормальная». Она уловила его взгляд и сказала:
– Бог вам в помощь!
– Так Бог или аисты?
– А и то, и другое. Птица, она ведь ближе к Богу, чем мы, люди.
– Ты всё нарочно придумала, хочешь, наверное, выпить?
– Иван, я думала, ты умный, оказывается, как все – дурак. Но… поживём-увидим! – Она пошла, снова что-то напевая вполголоса.
Пошёл домой и Викулов. Пройдя немного, его взяло сомнение: «А вдруг?.. Для чего-то ведь Кена повстречалась мне сегодня с утра, хотя не видел её давно, тем более никогда не разговаривал с нею. Может быть, Кена сумасшедшая, но разве меньше сумасбродства у Марты с её приворотами, которыми стала увлекаться».